Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жермини была некрасива. Темно-каштановые, на вид совсем черные, волосы буйно курчавились и вились, вылезая непокорными, жесткими завитками из напомаженных, прилизанных бандо. Низкий гладкий лоб нависал над глазницами, в которых как-то болезненно прятались глубоко посаженные глаза, маленькие, живые и блестящие, которые по-детски мигали и от этого казались еще меньше и ярче, влажнее и улыбчивей. Эти глаза не были ни карими, ни голубыми: они были того неопределенного, изменчивого серого цвета, про который можно сказать, что он не столько цвет, сколько блеск. Чувство зажигало в них лихорадочный огонь, наслаждение — какие-то туманные вспышки, страсть — фосфоресцирующее мерцание. У нее был короткий вздернутый нос с щедро вырезанными, вздрагивающими ноздрями; в народе о таких ноздрях говорят, что выстави под дождь — воду наберешь. На переносице у самого глаза пульсировала толстая голубая вена. Характерные для лотарингцев скулы — широкие, выдающиеся, резко очерченные — были усеяны оспинами. Особенно безобразило Жермини слишком большое расстояние между носом и ртом, — эта несоразмерность придавала что-то обезьянье нижней части ее лица. Большой рот с белыми зубами, с крупными, плоскими, словно раздавленными губами улыбался странной, волнующей улыбкой.
Вечернее платье открывало шею Жермини, плечи, верхнюю часть груди; белизна спины резко контрастировала с коричневым загаром лица. Это была лимфатическая белизна, болезненная и целомудренная, белизна тела, не знающего жизни. Жермини стояла, опустив округлые гладкие руки с прелестными ямочками на локтях. Кисти были тонки, ногти на руках, словно не знавшие черной работы, сделали бы честь светской даме. Она медленно, с ленивой и беспечной грацией, чуть сгибала и вновь выпрямляла талию, подчеркнутую крутизной бедер и пышностью груди, вздувавшей платье, — талию такую тонкую, что ее можно было продеть в подвязку, талию немыслимо, нелепо хрупкую и пленительную, как все, что нас поражает в женщинах своей миниатюрностью.
Эта некрасивая женщина была воплощением острого, таинственного соблазна. Свет и тень, играя и сталкиваясь на ее скуластом лице, придавали ему выражение той сладострастной истомы, которое некий влюбленный художник так удачно изобразил в наброске портрета своей подруги. Все в ней — ее рот, ее волосы, само ее безобразие — было зовом и вызовом. Она источала любовные чары, которые влекли и зажигали мужчин. Она волновала, развязывала похоть. Чувственное искушение невольно, помимо сознания, исходило от всего ее существа, от каждого жеста, от походки, от любого движения, от запаха, который оставляло за собой ее тело. При одном взгляде на нее становилось ясно, что она принадлежит к числу тех вносящих тревогу и смятение женщин, которые сами изнывают от вожделения и рождают вожделение в окружающих; такие женщины возникают перед взором мужчины в часы неудовлетворенности, терзают тягостными желаниями в полуденный зной, преследуют ночью, вторгаются в сонные видения.
Мадемуазель все еще разглядывала Жермини, как вдруг та подошла к ней, наклонилась и стала осыпать поцелуями ее руки.
— Хватит… хватит… довольно лизаться, — сказала мадемуазель. — Ты мне руки продырявишь. Ну, иди, веселись, только не возвращайся поздно… Не танцуй до беспамятства.
Мадемуазель де Варандейль осталась одна. Облокотившись о колени, она смотрела в огонь, рассеянно помешивая головешки.
Потом, как всегда, когда ее что-нибудь заботило, несколько раз быстро стукнула себя по затылку, сдвинув при этом набок черную наколку.
VI
Заговорив о замужестве, мадемуазель де Варандейль задела больное место Жермини, коснулась причины всех ее терзаний. Неровный характер служанки, ее недовольство жизнью, дурное расположение духа, ощущение усталости и душевной пустоты — все это было вызвано болезнью, которую медицина называет девичьим томлением. Ей исполнилось двадцать четыре года, и она страдала от жгучей, изнуряющей, мучительной жажды замужества, священного для нее и потому казавшегося ей недоступным, так как женская порядочность Жермини требовала, чтобы она предварительно призналась будущему мужу в своем падении, в потере невинности. Из круга этих мыслей ее вырвали семейные несчастья и утраты.
Муж той сестры Жермини, которая служила привратницей, вынашивал замысел, характерный для овернца: он хотел к чаевым жены добавить доходы от торговли всяким старьем. Начал он скромно — с перепродажи вещей, купленных им по случаю смерти владельца. Тут же, у дома усопшего, он разложил на лотке, покрытом синей бумагой, подсвечники из накладного серебра, кольца из слоновой кости для салфеток, цветные литографии, обрамленные тисненым золотым узором по черному фону, разрозненные тома Бюффона[16]. На подсвечниках он заработал столько, что у него закружилась голова. Он снял под аркой какого-то двора темную лавчонку напротив мастерской, где чинили зонтики, и занялся торговлей редкостями, которые идут с молотка на городском аукционе. Он продавал тарелки с гербами, куски дерева, якобы от сабо Жан-Жака Руссо, и акварели Баллю[17], подписанные Ватто[18]. На этом деле он просадил все, что заработал, и задолжал несколько тысяч франков. Чтобы свести концы с концами и хоть немного вылезти из долгов, его жена выпросила себе место капельдинерши в Историческом театре. По вечерам в привратницкой сидела вместо нее ее сестра-швея, а сама она ложилась в час ночи и вставала в пять утра. Через несколько месяцев, простудившись в коридорах театра, она заболела плевритом, который через полтора месяца свел ее в могилу. Несчастная женщина оставила трехлетнюю дочурку, которая хворала в то время корью. Болезнь ребенка тяжело осложнилась из-за постоянного зловония, царившего в привратницкой: не способствовала выздоровлению и обстановка, окружавшая девочку весь тот месяц, что она проболела после смерти матери. Отец ее уехал в Овернь, надеясь раздобыть денег. Там он вторично женился. Больше о нем не было ни слуху ни духу.
Похоронив сестру, Жермини бросилась к знакомой старухе, занимавшейся одним из тех удивительных ремесел, которые в Париже помогают нищете не умереть с голоду. У этой женщины было несколько специальностей: она подравнивала щетинки для щеток, нарезала на ломтики медовые коврижки, а когда и такой работы не было, присматривала за ребятишками уличных торговцев, стряпала на них. Во время великого поста она вставала в четыре часа утра, занимала место в соборе Парижской богоматери, а потом уступала кому-нибудь это место за десять — двенадцать су. Она ютилась в жалкой дыре на улице Сен-Виктор; чтобы не замерзнуть зимой, старуха отправлялась, под прикрытием темноты, в Люксембургский сад и там потихоньку обдирала кору с деревьев. Жермини, еженедельно отдававшая этой женщине объедки со стола мадемуазель, сняла ей в своем доме комнатушку на седьмом этаже и поселила там вместе с осиротевшей племянницей. Она сделала это не раздумывая, по первому душевному движению. Ей даже не пришлось прощать сестре жестокость, которую та проявила к ней во время ее беременности: Жермини просто забыла об этом времени.
С тех пор все ее мысли сосредоточились на племяннице. Она хотела вернуть девочку к жизни и, действительно, своим уходом спасла ее от смерти. Она старалась под любым предлогом ускользнуть из квартиры мадемуазель и стрелой взлетала на седьмой этаж, чтобы взглянуть на малютку, поцеловать ее, дать ей лекарство, оправить постель; потом, еле переводя дыхание, красная от радости, она возвращалась к своей хозяйке. Жермини ничего не жалела для племянницы, давала ей все, что могло влить новые силы в угасающее маленькое существо, — заботу, ласку, сердечную привязанность, постоянное наблюдение врачей, дорогие лекарства, доступные лишь богатым людям. На это уходил весь заработок Жермини. В течение года она ежедневно поила девочку сырой кровью; она, так любившая поспать, вставала в пять утра, чтобы приготовить питье, и при этом просыпалась сама, как просыпаются матери. Когда девочка уже совсем поправилась, к Жермини пришла проститься ее сестра-швея, несколько лет назад вышедшая замуж за слесаря: ее муж вместе с несколькими товарищами завербовался на работу в Африку, и она решила ехать с ним. Она предложила Жермини вместе со своим собственным ребенком увезти и племянницу: они берутся воспитывать девочку; Жермини нужно только оплатить ее проезд. Рано или поздно ей придется пойти на эту разлуку из-за мадемуазель. К тому же девочка приходится племянницей не одной только Жермини. Она говорила и говорила, стараясь заполучить девочку, чтобы потом, разжалобив сестру письмами, вытягивать из нее деньги, держать в тисках ее сердце и карман.
Нелегко было Жермини расстаться с малышкой. Она словно вложила в нее собственную жизнь. Ее привязали к ребенку тревоги, которые он ей доставил, жертвы, которых потребовал. Она отняла, отвоевала его у болезни: эта детская жизнь была сотворенным ею чудом. Однако Жермини понимала, что никогда не сможет взять девочку к мадемуазель, которая была стара и, как все старые люди, утомлена годами, нуждалась в покое и никогда не согласилась бы терпеть у себя в комнатах шумную ребячью возню. К тому же по всему дому, а потом и по всей улице поползли слухи, что малышка — дочь Жермини. Жермини открылась хозяйке. Мадемуазель де Варандейль давно все знала, знала, что служанка взяла на воспитание племянницу, но делала вид, будто ей об этом ничего не известно, закрывала глаза, чтобы ничего не видеть и ничему не мешать. Она посоветовала Жермини отдать девочку сестре, объяснив невозможность пребывания ребенка в доме, и дала денег на переезд всей семьи.