Я исповедуюсь - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Eins.
– Ains.
– Zwei.
– Sbai.
– Drei.
– Drai.
– Vier.
– Fia.
– Fünf.
– Funf.
– Nein: fünf.
– Finf.
– Nein: füüüünf.
– Füüüünf.
– Sehr gut!
Он немедленно заставил меня забыть о времени, напрасно потраченном с герром Ромеу и герром Казалсом, выявив самую суть немецкого языка. Меня очаровывали две вещи: что лексика в немецком совсем не походила на романскую и потому была для меня чем-то совершенно новым и что здесь, как в латыни, есть склонения. Герра Оливереса радовал мой интерес. Я просил его давать мне домашние задания по синтаксису. Мне всегда было интересно вникать в сущность языка. Спросить, который час, можно и так, и так, и так – разными способами. И да, мне нравилось учить языки.
– Как прошел урок немецкого? – нетерпеливо спросил меня отец после первого занятия с герром Оливересом.
– Aaaalso, eigentlich gut[83]. – Я сказал это с таким видом, будто мне все равно. Я краем глаза посмотрел на отца и увидел, что он улыбается. И почувствовал себя вознагражденным, потому что не помню, чтобы в этом возрасте мне удавалось чем-то удивить отца.
– Тебе почти никогда это не удавалось.
– Мне не хватало времени.
Герр Оливерес оказался человеком интеллигентным, скромным, говорил очень тихо, вечно был плохо выбрит, втайне от всех писал стихи, а еще курил вонючие папиросы, но язык знал как родной. Уже на втором уроке мы учили schwache Verben[84]. А на пятом проходили (с необходимыми предосторожностями, подобно тому как тайком предлагают посмотреть порнографические открытки) один из Hymnen[85] Гёльдерлина. Отец хотел, чтобы герр Оливерес устроил мне экзамен по французскому, дабы проверить меня как следует. Герр Оливерес так и сделал, после чего сказал, что нагружать меня еще больше французским не надо, потому что у меня и так хороший школьный уровень. И я от радости заскакал… А английский вы знаете, мистер Оливерес?
Да, родиться в этом семействе было ошибкой по многим причинам. Меня очень расстраивало, что отец помнил обо мне лишь то, что я его сын. Хорошо еще, что он заметил, что я – мальчик. А когда мы с отцом о чем-то спорили, мать молча рассматривала кафельные плитки на полу. По крайней мере, так мне казалось. Спасибо, что у меня были Карсон и Черный Орел. Они всегда были на моей стороне.
7Было уже довольно поздно. Трульолс все возилась с группой учеников, и казалось, не закончит никогда. А я ждал. Рядом со мной сел какой-то мальчик. Он был выше меня, а еще у него уже наметился пушок над верхней губой и на ногах появились отдельные волоски. Ого, значит, здорово старше меня. Мальчик держал скрипку так, словно хотел обнять, и смотрел в другую сторону, отвернувшись от меня. Адриа сказал: привет!
– Привет, – ответил Бернат, по-прежнему глядя в другую сторону.
– Ты к Трульолс?
– Ага.
– Первый год?
– Третий.
– Я тоже. Пойдем вместе. Можно взглянуть на твою скрипку?
В то время благодаря отцу мне большее удовольствие доставлял скорее сам инструмент, чем музыка, из него извлекаемая. Но Бернат посмотрел на меня с недоверием. На несколько секунд я было решил, что у него в футляре – Гварнери и он не хочет его показывать. Я открыл футляр, где лежала моя скрипка: темного, почти коричневого цвета. А вот звук у нее был самый обычный. Тогда он раскрыл свой футляр. Я сказал, подражая сеньору Беренгеру:
– Франция, начало века, – и, глядя ему в глаза: – Из тех, что посвящены мадам д’Ангулем.
– Откуда ты знаешь? – выдохнул пораженный Бернат, вытаращив глаза.
С того дня Бернат начал искренне восхищаться мной. По самой глупой причине: потому что я легко запоминал предметы и мог их оценивать и классифицировать. Да, твой отец помешан на таких вещах. Но ты-то как все это знаешь?
– По лаку, форме, виду…
– Брось, все скрипки одинаковые!
– Да что ты говоришь? У каждой скрипки своя история. Эта скрипка – не твоя.
– Еще как моя!
– Вовсе нет. Она принадлежит миру. Вот увидишь.
Мне сказал об этом однажды отец, держа в руках Сториони. Он протянул мне ее с явным сожалением и произнес, не отдавая себе отчета в удивительности слов: смотри – осторожно! Эта вещь – единственная в мире! Сториони лежала у меня в руках, словно живая. Мне показалось, что я чувствую, как едва заметно бьется у нее пульс. Отец, блестя глазами, произнес: подумай только – мы понятия не имеем, при каких обстоятельствах родилась эта скрипка, в каких залах и домах звучала, какие радости и горести помогала выразить скрипачам, прикасавшимся к ней смычками. И о разговорах, ею слышанных. О музыке, на которую вдохновляла… Я уверен, она могла бы поведать массу занимательнейших историй, – закончил отец с той долей цинизма, чье присутствие я еще не научился воспринимать.
– Разреши мне поиграть на ней, папа.
– Нет. Пока не закончишь восьмой класс. Тогда она станет твоей. Слышишь меня? Твоей.
Клянусь, что у Сториони, когда прозвучали эти слова, участился пульс. Я не мог определить – от радости или от страха.
– Знаешь что… как я тебе уже сказал… знаешь, она – живое существо, у которого есть свое собственное имя… как у тебя или у меня.
Адриа смотрел на отца с несколько отсутствующим видом, словно решал внутри себя, насколько тот серьезно говорит.
– Свое собственное имя?
– Да.
– И как ее зовут?
– Виал.
– Что это значит – Виал?
– А что значит – Адриа?
– Ну… Адриани – это фамилия римской семьи, родом из Адрии, что на побережье Адриатики[86].
– Я не об этом!
– Но ты спросил, что зна…
– Да, да, да… Короче, ее зовут Виал. И точка.
– Но почему ее так зовут?
– Знаешь, что я понял, сын мой?
Адриа смотрел на отца удивленно, почти испуганно: он не знал ответа и не хотел его получить. Он был слаб и тщательно скрывал это.
– Что ты понял?
– Что эта скрипка не принадлежит мне. Это я принадлежу ей. Я – один из многих в ее жизни. За свою длинную жизнь Сториони обладала множеством различных музыкантов, служивших ей. Сейчас она моя, но я могу лишь созерцать ее. Именно поэтому я так хочу, чтобы ты научился играть на скрипке и стал новым звеном в длинной жизни этого инструмента. Лишь поэтому ты берешь уроки музыки. Лишь поэтому, Адриа. И не важно, нравится ли тебе музыка.
Вот так просто отец вывернул все наизнанку и показал, что я учусь играть на скрипке по его воле, а не потому, что этого хотела мама. Вот так просто отец распоряжался чужими судьбами. Но меня в тот момент переполняли эмоции и я не очень вслушивался в эти рассуждения, завершенные ужасным «и не важно, нравится ли тебе музыка».
– А какого она года? – спросил я.
Отец показал мне на правую эфу. Laurentius Storioni Cremonensis me fecit 1764[87].
– Позволь мне ее подержать!
– Нет. Ты можешь думать об историях, связанных с этой скрипкой. Но не трогать ее.
Иаким Муреда пропустил две повозки и людей, которые двигались к Лаграсу под предводительством Блонда из Казильяка. Он отошел от дороги, чтобы облегчиться. Несколько мгновений покоя. Вдалеке виднелись медленно движущиеся повозки с древесиной, силуэт монастыря и стена, разрушенная ударом молнии. Три лета он прятался в Каркассоне, скрываясь от злобы жителей Моэны. А теперь его судьба была готова сделать очередной поворот. Он привык говорить на певучем окситанском наречии. Привык не есть сыр каждый день. Но к чему ему никак не привыкнуть – так это к отсутствию лесов и гор; то есть они были, но где-то в отдалении, так далеко, что казались ненастоящими. Муреда делал свое дело под кустом и внезапно понял, что соскучился не столько по пейзажам Пардака, сколько по отцу и всей семье: Агно, Йенну, Максу, Гермесу, Йозефу, Теодору, Микура, Ильзе, Эрике, Катарине, Матильде, Гретхен и маленькой Беттине, подарившей ему свой медальон с Божьей Матерью, покровительницей дровосеков Пардака, – чтобы он не чувствовал себя одиноким. По щекам Муреды потекли слезы – так сильно он затосковал по своим. Он вытащил медальон из ворота рубахи и принялся рассматривать: Пресвятая Божья Матерь с Младенцем под сенью ели, напоминавшей ему о таком же дереве над потоком Травиньоло в родном Пардаке.
Ремонт стены был сложным делом, поскольку сначала следовало разобрать большой кусок явно ненадежной кладки. За несколько дней он построил внушительные деревянные леса. Ему прислали в помощь плотника, брата Габриэля, чьи руки походили на медвежьи лапы, когда нужно было разрушать и колотить, но становились легче пера, когда дело касалось тонкой работы по дереву. Они поняли друг друга с полуслова. Говорливый монах сказал: как это ты понимаешь дерево, если ты не плотник, а Иаким, впервые за все это время перестав опасаться за свою жизнь, ответил: потому что, брат Габриэль, я не плотник, но – рубщик дерева, я – знаток поющей древесины. Мое дело – заставить дерево петь, выбрать то дерево и ту часть ствола, из которых мастер-лютье[88] сделает хороший музыкальный инструмент – скрипку, виолончель или что-то еще.