Северная корона - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наймушин остановился. Это уже тылы батальона: фыркали стреноженные кони, на кухне чистили картошку. Бабич давал какие-то указания новому повару. Щелкали соловьи, майские жуки кружились вокруг березовых верхушек, у подножия зацветших осин, на темной земле, белело, словно клочки ваты.
Стороной, не видя Наймушина, прошли Муравьев и Катя — рука в руке. Катя прижимает к груди что-то белое. Ландыши? Любят они цветы. Тогда, в мае, они мне повстречались с охапками черемухи. Любят цветы и друг друга. Счастливые! Я им завидую. Нет, не завидую: у меня это впереди.
И от сознания своей молодости, силы и свободы, от предчувствия того большого, взлетного, что произойдет в его жизни, Наймушин рассмеялся без звука, помахал вслед Муравьеву и Кате.
Была радость, но к ней примешивалась горечь. Это потому, что он одинок? Или потому, что на минуту вспомнилась Наташа? Подло он с ней поступил… А как не хватает ему хорошей, близкой женщины. К машинистке из строевого отделения он не пойдет…
Луна сыпала белесым, как у ракеты, светом, и Наймушину пришла мысль, что подобная ночь для разведчиков — гроб.
9
Полог колыхнулся, и в палатку, кряхтя, протиснулся Шарлапов:
— Здесь чаем поят?
— Рома! — Шарлапова соскочила с койки.
— Здравствуйте, товарищ подполковник, — сказала Наташа.
— Здравствуй, дочка.
Он поцеловал жену в щеку. Сняв китель, прошел в угол палатки, заплескался под рукомойником. Косясь на него, Наташа прошептала:
— Зоя Власовна, не говорите Роману Прохоровичу… что со мной приключилось. Никому ни слова! Обещаете?
Шарлапова кивнула: «Обещаю, девочка». И Наташа вышла из палатки.
Умывшись, Шарлапов кителя не надел. Распахнув ворот рубахи, с наслаждением отдуваясь, хлебал чай из стакана, перелистывал газеты. Зоя Власовна, во фланелевом халатике, в тапочках, подливала ему заварки, подкладывала печенье и вновь принималась вышивать коврик. Было что-то очень мирное, домашнее и в чистой нижней рубашке, и во фланелевом халате, и в серебряном, с резьбой подстаканнике, и в шуршании газетных страниц, и в лепестках розы, что прорисовывалась на холсте.
Но в углу на столе — зеленый ящичек полевого телефона. Он-то и напомнил о войне. Запищал зуммер, Шарлапов взял трубку. Сняв очки, сосредоточенно слушал, затем задвигал мясистым носом и торжественно сказал:
— Молодец! Поздравьте и от моего имени. — Положил трубку и с той же торжественностью сказал жене: — В полку убили первого немца.
* * *Немца убил Чибисов.
Вечерняя заря была дымчато-багровая, суля назавтра ветер. Но сейчас былинка не шелохнется. Солнце и то как бы застыло на пути к закату. Вражеские позиции освещались сбоку, наблюдать было удобно. До смены оставался какой-нибудь пяток минут, когда в мелком месте траншеи, возле кустарника, высунулась фигура в рогатой каске. Не особенно целясь, Чибисов нажал на спуск. Отдача толкнула в плечо, выстрел оглушил — Чибисов даже глаза прикрыл. Он ничего не увидел, зато услышал визгливый вскрик. Открыл глаза: в немецкой траншее замелькали каски, галдеж, суета, пулеметы с фланга открыли огонь по нашей траншее, рявкнула пушка. А что, если попал?
Вместо со сменщиком в окоп явился командир роты Чередовский. Хлопнул Чибисова по плечу:
— Из боевого охранения донесли — фрица срезал. Объявляю благодарность!
Чибисов щелкнул каблуками, вытянулся, отчеканил:
— Служу Советскому Союзу!
— Да ты не тянись. А то ненароком выставишь голову и словишь пулю, — сказал Чередовский.
— Еще та пуля не сработана, товарищ старший лейтенант! Разрешите идти?
Он молодцевато повернулся и вышел из ячейки. Этим вечером в землянке нескоро угомонились. Хвалили Чибисова, завидовали: подвезло! Чибисов отвечал:
— Какое везение? Просто выполнял воинский долг. Это каждый может: наблюдай в оба, засекай, поймал на мушку, не торопись дергать за крючок, нажимай плавно. А главное — научись ненавидеть оккупантов всеми силами души!
Пришел Караханов, замахал руками:
— Очень отлично! Чибисов, выпусти боевой листок, поделись опытом!
Тот замялся:
— Неудобно, товарищ старший лейтенант, о самом себе… Пусть другой сделает…
— Я сделаю! — перебил Караханов. — А беседы ты сам проведешь!
— Беседы можно, — согласился Чибисов.
Пришел старшина Гукасян, принес Чибисову банку сардин и печенье:
— Из офицерского доппайка. Как поощрение. Чибисов сардины и печенье отдал Пощалыгину:
— Для ребятишек. Смотри сохрани.
Ночью Сергея разбудили голоса Пощалыгина и Курицына:
— Егорий, что копошишься?
— А ты дрыхни, курицын сын. Копаюсь… мое дело, во как!
— Нет, ты скажи: зачем мешок потрошишь?
— Ты, ровно репей, не отцепишься! Проверяю харч, какой доверили. Все ли в наличии? Ты ж слыхал, Чибисов мне выговаривал: сохрани. Как будто без него, без глисты, не знаю. Не для кого-нибудь — для пацанвы сохраняю.
— Чибисова зазря лаешь. Орел он!
— Чибис не орел! — Пощалыгин хохотнул. После паузы оживленно заговорил: — Птичье фамилие у него! И вообще у нас полно птичьих фамилией. Считай: лейтенант Соколов — сокол получается, сержант Журавлев — журавель…
— Майор Орлов, — вставил Курицын.
— Точно! Дальше: Воробьев, Дроздов, Гусев…
— Младший сержант Чижов из третьего взвода.
— Точно! Давай еще кого!
Оба замолчали, потом Курицын простодушно сказал:
— А меня забыли? У меня ж тоже птичье имечко.
— Курица не птица! — Пощалыгин заржал на всю землянку. — Начудил, курицын сын!
На нарах приподнялся сержант Сабиров:
— Пошто орете? Кончай!
Сергей повернулся на другой бок, но сон не возвращался. Думал о Чибисове, об убитом им немце. Выполнил Чибисов обещание — первым открыл счет. И держится скромно, не хвастает. А кто убит? Молодой или старый? Если молодой, была у него, наверное, мать, была невеста. Если пожилой — дети были, жена. Все как у людей. И все-таки это не человек — фашист, захватчик, убийца. И убийца убит. Одним фашистом стало меньше. Уничтожь каждый наш боец по фашисту, война давно б закончилась. Каждый по одному — и не было б гитлеровской армии. Это жестоко? Нет, это справедливо. И у меня рука не дрогнет, когда настанет мой черед! Может быть, следующего немца убью я?
Убил Захарьев.
Он дежурил на пулеметной площадке и в предрассветном тумане заметил на нейтральной полосе движение. Выпустил осветительную ракету: два немца, видимо саперы, на коленях возились у проволочного забора, заделывая брешь от снаряда. Захарьев длинной очередью наповал уложил того, что был слева. И второй упал, но, невредимый, пополз к траншее. Захарьев снова осветил «нейтралку» ракетой, прижал приклад, но пулемет заело! Сапер скатился в траншею.
Тело убитого лежало весь день. Немцы не рисковали вынести его и только к вечеру, зацепив крюком, уволокли в траншею. Не было в роте бойца, который бы не глянул на труп и не похвалил бы Захарьева. Пулеметчик отмахивался и наконец, не выдержав, белый от бешенства, проговорил:
— С чем поздравления? Что второго упустил? Не прощу себе!
Афанасий Кузьмич шевельнул одной бровью, другой:
— Ненавидишь ты их!
— Есть за что! — Захарьев отвернулся. Пощалыгин сказал:
— А чего ж цацкаться с ними?
— У меня брата убили в Севастополе, моряк был, — сказал Сабиров.
— И у меня, — сказал Курицын, — брательник сгинул. Второй, старшак, партизанит. Тут по соседству, на Брянщине.
— Киевские родственники по жене, семь человек, вряд ли уцелели. Вы читали в газетах про Бабий Яр? — спросил Рубинчик.
— Зятек пропал без вести. Дочь убивается — месяц всего пожили, — сказал Афанасий Кузьмич.
— Семья дяди в оккупации. Живы ли? — промолвил сержант Журавлев. Захарьев понурился, Чибисов раскрыл рот, но опять заговорил Пощалыгин:
— Может, и у меня кого из сродственников подкосило, только не знаю, переписки не имею.
Чибисов, выждав, с силой проговорил:
— Товарищи! Жертвы, горе и слезы нашего народа взывают к отмщению! Священная месть за растерзанных детей, за повешенных стариков, за сожженные города и села, за вытоптанный хлеб!
«Мои близкие не пострадали на войне, — подумал Сергей, — но боль каждого нашего человека — моя боль».
И тут же он подумал, что высокие слова не столь уж зазорны, лишь бы за ними стояла искренность, жажда дела. Да, ему больно, когда больно товарищам. И ему жалко их, да, жалко. Но это жалость активная, действенная, жалость, которая рождает желание помочь человеку в беде, сделать так, чтобы уменьшить его горе.
Сергей стиснул пальцы в кулак и так держал, пока они не затекли. Только когда опомнился, разжал кулак.
Осмотрелся. В приоткрытую дверь сочился вечерний свежак и виднелся кусок неба: желтый лампас зари, палевое облако, одинокая звезда над горизонтом. В углу землянки солдат из отделения Журавлева, сухотелый, щетинистый, седоватый, из тех, что воевали еще в первую мировую и гражданскую, бойко орудовал шилом и дратвой, приспособив сапог меж колен, и мурлыкал: