Убежать от себя - Анатолий Голубев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он самостоятельно выбрался на берег и замер, поскольку холод стал еще нестерпимее и не давал нагнуться, чтобы снять коньки – не портить же их, цокая по камням?! Подскочили незнакомые люди. За их спинами мелькало растерянное лицо Вовика. С трудом опустившись на землю, Борька начал отворачивать коньки. Закоченевшие пальцы слушались плохо, мокрая веревка скользила под рукой. Кто-то помог распутать ее, и Вовка, подхватив коньки, прижал их к себе, продолжая с испугом смотреть на мокрого приятеля.
– Тебе, пацан, далеко идти? – спросил мужчина.– Надо в тепло и быстрее.
– Ту-т-т…– стуча зубами, просипел Борька и глазами показал на дом.– Бли-зко.
– Тогда дуй домой. Пусть мамка разотрет, а то заболеешь.
Борька, будто оттолкнувшись от земли, медленно, потом все ускоряя шаги, двинулся к дому. У подъезда он уже бежал. Он не боялся наказания: мать вернется с работы только вечером. Нашарив ключ от комнаты под ковриком в коридоре их многонаселенной коммунальной квартиры, он проскользнул к себе, стараясь, чтобы не увидели соседки и не рассказали матери.
В комнате, куда через минуту заглянул Вовик, успевший уже отнести коньки домой, «утопленник» разделся догола. Сверкая синими ягодицами, принялся над тазом выкручивать одежду.
– Ну-ка, помоги! – бросил он приятелю. Вдвоем они довольно быстро выжали все. Опасность представляли собой только мокрые валенки, которые, если не сушить над печью, конечно же до прихода матери сами не высохнут.
– Говорил тебе – страшно! А ты… «Я ходил! Я ходил!» Вот и доходился, – бурчал Вовик.
– Скажи лучше, не проболтался ли мамке, герой? Ну, купнулся! А что, вода холоднее, чем в Клязьме, когда весной купаться начинаем?
– Зима ведь…
– Какая зима, когда снега еще нет… А коньки у тебя мировые! – протянул Борька.
– Ты прокатиться не успел! – удивился Вовик.– Я и рта не открыл, а ты уже бултыхнулся.
– Все равно мировые. А рот ты закрыл уже во дворе. Бросил друга! Эх!
Борьке вдруг стало страшно, он представил, чем могло кончиться купание, если бы на месте провала оказалось глубоко, как, скажем, у противоположного высокого берега, где летом устраиваются кормушки для уток и лебедей.
Вовик покраснел.
– Знаешь, Борька, – сказал он, заворачивая продрогшего приятеля в суконное серое одеяло, лежавшее на диване, на котором спала мать.– А ты опять первым поезжай, когда лед хорошим станет, ладно?
– Я – что, я – готов. Хоть завтра!
– Думаешь, замерзнет? – с надеждой в голосе спросил Вовик.
– Какой мороз ночью будет. Да еще бы в старую прорубь не попасть…
– Не попадешь, – уверенно произнес Вовик.– Она теперь до снега приметной будет.
Борька стал блаженно отходить от холода, словно невидимые руки понесли его из комнаты холодной в теплую по-настоящему. И от этого перехода зубы его застучали еще громче, а дрожь жилистого длинного тела начала утихать.
– Знаешь, Вовка, я утром, когда лед смотреть выходил, гусей слышал. Ох как кричали они! Так…– он побулькал горлом, пытаясь изобразить гусиный крик, но изо рта вырвались лишь хрипы.– И увидел их, – Борька мечтательно закрыл глаза.– Летели низко, так низко и кричали… Была бы хорошая рогатка – можно бы сбить… Подранить, и чтобы жил гусь у нас…
– Съесть можно, – вдруг сказал Вовик, и Борьке ужасно захотелось есть. Но до обеда было еще далеко. И тем не менее осуждающе покачал головой.
– «Съесть»! – передразнил он.– «Съесть»! Подавишься такой птицей!
Он нахохлился и еще глубже забился в одеяльный куль. Ему и в голову не пришло, что гуся можно сварить или изжарить, хотя есть хотелось куда больше и чаще, чем Вовику, которого дома всегда ждала мама с сытным обедом. А вечером приезжал еще и Вовкин отец-его портфель обычно раздувался, словно в нем папа нес домой целого слона. Как-то Вовик признался, что отец приносит с работы продукты, и с тех пор Борьке при виде раздувшегося портфеля Вовкиного отца представлялись невероятно вкусные вещи, которых он никогда не видел и мог только вообразить. Однажды Вовкина мать посадила его обедать вместе с сыном. Борька наелся на целый день, а Вовкина мать сказала, что у них сегодня просто нечего есть…
– Ну, я пойду? – виновато спросил Вовик.– А ты сохни… Или хочешь – переоденься и ко мне айда!
– Не, не пойду, – упрямо сказал Борька.– Твоя мамка дознается, что случилось, и моей наябедничает. Потом порка будет!
Вовик пошел к двери, и Борька крикнул ему вслед:
– Дверь захлопни! И нашу и входную!
Он прямо в одеяле, как кукла, завалился на диван и притих. Сон навалился незаметно, но был он странным, цветным. Снился ему не черный лед со сверкающими коньками, а какие-то малоприметные на фоне серых облаков птицы. Летели они долго-долго, как того хотелось ему в жизни, и все никак не могли добраться до школьной красной крыши. Птицы эти становились то красными, то ярко-зелеными, то небесно-голубыми. И не кричали они. Так случается в кино, когда внезапно пропадает звук и люди становятся сразу же смешными со своими жестами, открываемыми ртами и неведомыми эмоциями.
Птицы же, летевшие над ним в цветном сне, были только прекраснее, чем в жизни. Борька лежал, не шевельнувшись, боясь пропустить рождение первого звука гусиного гогота.
11
Старая лопата с тяжелым черенком показалась ужасно неудобной, то ли от непривычки ею орудовать, то ли по причине общего настроения. Рябов начал злиться и, пытаясь нагрузить лопату на полный нож, вонзал ее в землю яростно, по самый черенок. Слежавшаяся за многие годы некопаная земля поддавалась туго, откалывалась с трудом, и если корни-щупальца от стоявших вдоль забора берез попадались под нож, то ком земли и вообще отвалить не удавалось. Тогда Рябов наваливался на черенок всем телом. Лопасть гнулась. Рябов чертыхался, вынимал лопату из земли и, перевернув, ногой выгибал ее обратно. Но через минуту новый корень упруго, будто тяжелая рыба, севшая на слишком легкую снасть, водил лопату в земле, гнулась лопасть, и все повторялось сначала.
Обычно любимое им занятие – копка новой грядки– сейчас вовсе не доставляло Рябову удовольствия. Он бросил лопату на грудками вздувшуюся перекопанную землю и направился в дом. Заглянул на кухню. Взял из вазы тяжелый «штрифель», надкусил его и, положив обратно, пошел в кабинет. Сел за стол. На глаза попалась толстая тетрадь прошлогоднего дневника, исписанная за время поездки по Канаде.
Когда захватывала настоящая большая идея, он посвящал ее разработкам толстые общие тетради. Из случайных рассуждений потом складывались не только книги– они в корне порой меняли характер работы, жизненного уклада.
«Пожалуй, проблему вратаря решить удалось. Коля хорош. И заиграет еще надежнее. Макар, второй номер, теперь его долго будет держать в тонусе. Ох, уж этот Макар! Сам обожаю быть первым, но у этого парня такая амбиция, что уж если сам не заиграет, то любого мертвеца, как живого, работать заставит. Всегда ценил таких зажигательных парней, но подобного Макару не встречалось. А Коле в оставшееся время надо лишь сохранить нервы в порядке да немного укрепить ноги. Еще, быть может, чуть-чуть обострить реакцию. „Кленовики“ стрелять будут с любой дистанции и на добой полезут до самой сетки ворот. А Макару пора сменить щитки. Думаю, длинноваты они для него. Нет легкости движения. Когда играли в Канаде, куда ни шло. У них будто медленный лед, тормозящий шайбу, и она так чаще, в охотку, идет верхом. Попробую поставить троицу форвардов ближе шести метров и резко, кистью, вразнобой…»
Рябов поймал себя на слове «попробую», которое слишком явно обозначало будущее действие, а будущего у него как раз и не предвиделось.
Перегнувшись через кресло, Борис Александрович дотянулся до кнопки включения приемника, и комнату наполнили звучащие из двух динамиков позывные «Маяка». Последние известия прослушал рассеянно, лишь по привычке насторожился, когда комментатор заговорил о спортивных новостях. Насторожился, и не напрасно. Речь шла о возможной серии матчей с канадскими профессионалами. Информация была общей и поверхностной, во всяком случае, для него, знавшего об этом больше любого в стране. Но то, что комментатор ни разу не упомянул его имя, показалось Рябову не случайным и больно кольнуло в сердце.
«Быстренько радиодяди сориентировались, – зло подумал он.– Я и для себя еще ничего не решил, а они уже за меня все обсудили и похоронить успели. Так и на коллегии будет. Стоит ли себе нервы портить, когда игра сделана задолго до первого свистка?! Поди, уже на следующий день после коллегии половина подхалимов здороваться перестанет. Может, и к лучшему…»
Рябов не хотел признаться даже на мгновение, что принял хоть какое-то конкретное решение, хоть как-то определил линию своего завтрашнего поведения. Где-то в глубине сознания родилась сосущей болью мысль: «Как буду жить, если перестану работать с ребятами?» Он отогнал ее немедленно. И не потому, что боялся неопределенности, а потому, что сама эта мысль казалась ему не столько кощунственной, сколько совершенно невозможной.