Кукла и комедиант - Висвалд Лам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В железнодорожных мастерских многих лишили категории НЗ: фронт нуждался в свежей крови взамен выпущенной — только что закончились сентябрьские бои под Волховом. Янис Смилтниек, этот далеко не воинственный любитель спокойной жизни и спокойной работы, дотошно изучил страницу за страницей во всех латышских изданиях, где описывались эти бои и прославившиеся герои. Газеты воспевали «мужество и оружие», воскуряли фимиам, и не вина газетчиков, что тонкий нюх Яниса уловил сквозь этот фимиам трупный запах. Штандартенфюрер Вейс получил рыцарский крест. В памяти Яниса ожили школьные уроки по истории Латвии — рыцарь и крест тогда однозначно выглядели как символы порабощения, символы недругов его народа. Янис Смилтниек пожалел, что нет сейчас рядом Улдиса, этот наверняка знает что-нибудь побольше насчет рыцаря Вейса и его креста. Разумеется, Янис Смилтниек совершенно не интересовался званиями и орденами гитлеровской армии, ему было все равно, как их вешают, куда их вешают — в петлицу, на шею или на задницу, — он бы с превеликим удовольствием покидал все эти цацки в клозет. В жизни он не позволит заманить себя в легионерскую форму — это Янис сознавал столь же ясно, как и свою любовь к Лаймдоте, тягу к своему гнезду, к своему, хоть и малому, достоянию и к более или менее приличному образованию, к солидной профессии и приличному заработку. И если он так старательно рылся в бумаге, воспевающей только что закончившуюся резню на берегах Волхова, то лишь затем, чтобы распознать дух милитаризма, который Янис считал своим злейшим врагом. Перед глазами вновь возник капитан на фоне бывшего армейского экономического магазина: блестящая сабля, сверкающие пуговицы. Сейчас таких офицеров больше не видно, все перешли на немецкую форму, наверняка и у того капитана мундир СС и соответствующее звание. У солдата и ремесло солдатское. Янис Смилтниек покусал большой палец и признал, что тому капитану есть прямой расчет держаться раз навсегда избранной профессии и искать хозяина, который хочет и может использовать его квалификацию и соответственно заплатить. Но на другой чаше были миллионы вояк, которых мобилизовали и которые не считали войну профессией, да и вообще не очень-то хотели воевать. Почему они подчиняются этому противоестественному делу, ведь они же вооружены и в один миг могут покончить с этими воспеваемыми ужасами?
Отложив груду печатной бумаги, Янис проявил нежность к Лаймдоте, которая не ломала голову над такими вещами, и заботу к будущей теще, так как та без его поддержки уже ничего не предпринимала. Он взял на себя ответственность за других людей, за свою будущую семью и стоял на своем. Если даже не удается проникнуть в тайну войны, то формулу своей жизни он знал: жилище на Гертрудинской улице, Лаймдота плюс любовь, удобства и дети, которые продолжат его род. Пусть войны громыхают где-то на отшибе, у них с Лаймдотой есть право на жизнь и его он решил оберегать назло всем властям.
Немецкий солдат все еще стоял у настоящей школы имени Райниса, только он уже не был воплощением исторического могущества — удары на востоке чувствительно повредили военную машину Гитлера, удары становились все сильнее, все беспощаднее. Навстречу этим ударам мчались эшелоны, мчались днем, мчались ночью, а возвращались обезноженные, стонущие, пыхтящие, дребезжащие, совсем как перемолотые в бойне инвалиды. Но в мастерских никто не спешил их быстро и старательно чинить. У Яниса Смилтниека не было ни ослиных, ни медвежьих ушей, он держался своей скорлупы.
Жизнь оскудевала, сокрушаемая машина пожирала все, — казалось, только и останется, что пустота небытия. Гости, бывавшие у Карклиней, молодые парни, угодили в легион, люди замыкались, становились необщительными, одни только мундиры веселились все оглушительнее.
Улдиса по утрам будило петушиное пенье, охраняла чащоба, врачевали сосновый воздух, свобода. Янис Смилтниек был рабом, впрягшимся в обязанности, страх, надежды, любовь; он сам стал чем-то вроде западни для своей жажды свободы, сам стал своим деспотом и палачом. Мир громыхал, мир угрожал. Близился миг, когда центр бури вновь сместится к Риге.
Еще далеко было до того дня, конечно, не годы и не тысячи километров. Теперь, когда каждый день приносил новые, неожиданные повороты событий, Янису было отпущено всего десять месяцев — необозримо много. И когда Янис с Лаймдотой шли по чернеющей от осеннего дождя аллее, когда руки девушки сжимали сочные стебли темно-красных гладиолусов, он, преодолевая растроганные слезы, сказал:
— Лаймдота, как я рад, что у меня есть ты. И как все красиво, весь мир.
— Да, — ответила она, и пышная сфера под ее блузкой сладко всколыхнулась.
Почему же Улдис смеялся?..
13
Улдис:
— Нет, я не смеюсь, по крайней мере сейчас, разве что морщусь, какая-то заноза воткнулась в мою нежную кожицу. Ей-богу, ну чисто барышня! Я не смеюсь, вообще чувствую себя хорошо в этих «Клигисах», в лесном захолустье. Ночью сплю глубоким, непробудным сном, без всяких сновидений, недомогание все дальше уходит от меня, иногда только скрип в легких напоминает о бациллах. Будущее, еще недавно выглядевшее распахнутыми кладбищенскими воротами, расцвело вдруг, подобно тем голубеющим вересковым взгоркам, на которых мы с Придисом по воскресеньям собираем грибы. Мой приятель взахлеб рассказывает все время что-то веселое, я только поддакиваю, а вообще-то ничего не слышу, меня захватывает колдовство осеннего леса. Щемящая сладость струится от простых лесных цветов, точно чудесный ковер уходит вдаль, к забвению и воспоминанию. Пчелы гудят свой реквием последнему теплу бабьего лета. Жизнь уходит в просторы вечности, холодный небосвод без улыбки взирает на этот уход.
Я хочу оставаться под этим небом еще долго, хочу оставаться на этой земле. До чего же бесценен каждый год жизни, день, кратчайший миг! Волостные власти начинают нас тревожить, пронюхали все же — Придис с подозрением упомянул своего отца, Клигис полагает, что просто людская молва далеко бежит. Придису-то ничего, а вот меня могут признать здоровым, а тогда — марш в легион! И вот в этот момент оказывается, что Клигис действительно порядочный человек, как его представляли Налимы.
— В волость явись, а ежели кто грозить будет, дуй сюда. Устроим тебя в сенном сарае на лесном покосе. — Клигис бьет кулаком по столу, гневно вращает своим глазом, но я этого уже не боюсь. — Устроим тебе где укрыться, как Налимовой Зенты Густу. Там их у него много, ни один в легион не идет. Густ у них за командира, все же сержантом в армии был — большой чин!
Густ, понятно, меня не возьмет. Там его друзья, настоящие люди, не какие-нибудь городские свистуны, выучившиеся у немцев бог весть чему. А мобилизация шла полным ходом: генералы Данкер и Бангерский призывали всех латышских сынов к оружию, чтобы отстоять народ и отчую землю от большевиков. Новую Европу теперь что-то мало упоминали, насчет Остланда и вовсе помалкивали. Зато Латвию дозволялось склонять сколько хочешь, даже флаги 18 ноября разрешали вывешивать. Но юноши и мужчины этой волости больше грудились вокруг Густа, этот угрюмый человек имел здесь большое влияние. Уже сейчас было понятно, что все, кто уклоняется от мобилизации, уйдут с ним, даже недруги его. Вот только меня Густ не возьмет.
С Зентой у меня как началось тогда на молотьбе, так и пошло с продолжением. Как-то я завернул к ним… один. Что для молодых ног лишний крюк по чудесной лесной тропинке — семь верст не околица! — прохладным воскресным деньком. В «Клигисах» все отдыхали, а мне не отдыхать хотелось, двигаться, веселиться. Зента же приглашала. И все равно я бы не осмелился зайти, да надо же случиться такому — она сама была на берегу Виесите. И ей не спалось, ну и обрадовалась гостю. Пошли мы бродить по окрестностям — живописные места! — полезли по крутому берегу заросшей старицы. У Зенты вдруг что-то нога подвернулась, повалилась она и меня за шею обхватила. Ухнули под куст и хохочем. И весь мир был — лес да мы двое. Я только на язык смелый, а тут всю робость явил, вспомнить стыдно, зато она все на себя взяла, соломенные вдовы быстро огнем занимаются.
Я уже чувствовал себя совсем здоровым, как будто эта лесная глухомань передала мне свои силы. И еще мне казалось, что Зента — единственная женщина на свете. Была, правда, еще где-то Придисова мачеха, в одних с ним годах (а то и помоложе пасынка). Обе они были не из праведниц.
Зента тогда сказала:
— Я бы и от тебя ребенка хотела… Я их так люблю, маленьких!..
Потом мне было стыдно и Зента уже не казалась такой притягательной. Но прошло несколько дней, и опять я отправился «в гости наведаться». Ночью.
Придис только сказал:
— Ты, Улдис, знай, лес, он с глазами, а поле с ушами.
Все верно — старая мудрость… Но что она дает тому, кто загорелся? А с Густом мне все равно дружбу не водить. Я-то бы ничего… Да ведь он не тот человек, кто это переварит. Авось Клигис поможет, уломает его как-нибудь. И Зента обещала…