Труба и другие лабиринты - Валерий Хазин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оглядишься, и станет ясно: жизнь человека – никудышный информационный повод, а по обоим берегам Волги – какое-то непрерывное недоумение, вечный бег, и постоянное опоздание.
И вовсе не тот бег, который некогда живописал популярный классик в своих сновидениях[128]. И не о тех речь, кто успел убежать насовсем, а о тех, для кого Вольгинск остался Вольгинском.
Вот, скажем, приходит муж домой к вечеру после дневных трудов и глядит телепрограмму с головоломным названием «Время»[129] – и кажется ему, что он живет в какой-то огромной стране, которую омывают два океана, и где происходят большие события. А жена его тем временем скользит пальчиком по глянцевой обложке, и радуются глаза её каждому узелку от Луи Вюиттон[130]; и мечтается, чтобы новый ошейник её пекинеса так же подходил бы к сумочке и туфлям. И обоих опьяняют ароматы далекого коньячного дома.
Чего в этом больше – коллективного или бессознательного?[131] Откуда бегут они, точно персонажи в поисках автора[132], и куда – в недоумении – боятся опоздать?
Этого никто не скажет.
Но если кто приблизится и обратит стечение обстоятельств в неспешное повествование – сделанное будет уподоблено празднику. Ибо только то оправдано, что передано слову, и лишь тогда утешает, когда становится книгой.
Оглядишься, и станет видно: может, для того и случилось то, что случилось в доме номер девять по улице Завражной, чтобы стать чем-то вроде сказания, повести или саги.
И с тем нужно снова приблизиться к дому и сделать то, что хотелось сделать, но не так, как хотелось раньше. А явиться в один миг – как бы автор и персонаж, как бы режиссер и актриса вместе, – так что будет не интервью, а преследование, диверсия и контрразведка.
И некоторые спросят: кто эта, что поднялась от пустынных пространств, как бы столбы дыма, и воспаряет, дыша духами и туманами?[133]
А другие нахмурятся: кто эта, блистающая, как луна, откуда грозная, как полки со знаменами?[134]
И ответом будет – от обхода земли и обмера берегов[135]. И начнется разговор о правилах привлекательности и Луна-парке в Вольгинске, об американских психопатах и «Гламураме», а потом надо лишь приступить с простыми вопросами: кто первый и кто последний; где доля от поделенного, и кто главный, чтобы наделять?
И скоро оглянешься и увидишь многих, обратившихся в информаторов, и начнут слова укладываться сами собой, и забрезжит праздник повествования, так что все романы мистера Брета Эллиса будут стоить меньше, чем Зеро.
И, может быть, семь раз придется обойти с первого этажа по девятый, прежде чем приоткроется, как обещано, сокрытое, и лягут в ладони все нити скоротечные, и сплетутся в узлы, и станут в руках полотном многоцветным, или книгой.
И дрогнут потом самые толстые животы, крутые задницы и выдающиеся члены самых важных собраний, клубов и диаспор, но никому не дано будет различить, где лгала сказка, а где смущала быль.
И никому уже не позволено будет дотянуться сквозь текущие огни дальних столиц, и только репортеры столпятся, толкаясь локтями, умоляя об интервью или хотя бы о росчерке пера на глянце…
А тем временем – изумительно легковесным будет это время – останется лишь посмеиваться, вспоминая «Гламураму», оглядывая Вольгинск с роскошных суперобложек…
И пронесутся дымом все псевдонимы, но останется имя – одно имя, трепещущее на ветру литературной славы.
И в кровь искусает свои пухлые губки от зависти сама Роксана Гобски[136]…»
Так говорил Шафиров.
И, по слову его, она приблизилась к дому, и восходила, как бы столбы дыма, с этажа на этаж, но не с собственным именем, а с каким-либо из девяти псевдонимов. И приступала с вопросами, и подбирала слова, и донесла, передавая Шафирову, девяносто девять тысяч слов.
А потом, прежде чем прекратить дозволенные речи[137], опустила глаза долу и ладони на колени: и если невозможно – промолвила – увидеть или потрогать сказочный хронограф, оставленный благородным норвежским гостем, нельзя ли хотя бы узнать, к какому ювелирному дому принадлежал он – Шопар, Булгари[138] или все же Луи Вюиттон?
6
И вот имена тех, кто был осажден расспросами, и что было передано поименно.
Подблюдновы и Чихоносовы переуступили ночные смены Кочемасовым, а те, на приработках, начали оборудование студии звукозаписи прямо в квартире.
Сморчковы и Тимашевы стали пропадать по выходным – то ли в клубах, то ли в казино; семейство Агранян чуть ли ни еженедельно принимало у себя очередную делегацию армянской диаспоры.
Бирюковы, Волковы и Одинцовы отказались говорить сами, и никто ничего не мог сообщить о них.
Аргамаковы и Буртасовы переселились на дачи, почти перестали выходить на отмеренные вахты – поднанимали вместо себя через Можарских каких-то бездомных бродяг и проходимцев с Завражной.
Ушуевы, Любятовы и Невеличко сделались завсегдатаями массажных кабинетов, косметических клиник и спа салонов.
Каракорумовы, помимо домработницы, обзавелись поварихой, Сорокоумовы – садовником и сиделкой для сестры Полянской.
Урочковы приобрели гаражный блок на Ветловых Горах в складчину с Волотовскими, и зять их Сливченко устроил там автомастерскую, обещая первые дивиденды уже с осени.
Стали подумывать о переезде в хороший район Эрзяновы, и Зыряновы, вслед за ними, принялись подыскивать арендаторов для квартиры на Завражной, а Мордовцевы купили, будто бы для внуков Подлисовых, домик в деревне Заречья.
И только Бочашниковы ничего не тратили в Вольгинске, но каждые три месяца отправлялись в новый тур по Европе, и зачастили в Средиземноморье братья греки Адельфи.
И если кто и донес на соседа, то в пределах разумной самообороны, но больше шептались о каком-то взрывном празднике, приближающемся к дому, по обещанию Застрахова, вместе с днем города…
И не стал совоголовый Шафиров, как прежде, обходить этажи, а говорил лишь с некоторыми. И слова его были ясными, твердыми и острыми, как сапфир: смех глупых – говорил он – что треск тернового хвороста под котлом, и пронесётся дымом[139]. Одно дело – гости в доме, совсем другое – наемники пришлые, и не нужно путать туризм с эмиграцией, а место в среднем классе – с персональным лайнером.
Никому не простительно оставлять вахту без спроса и ставить чужих на работы.
Никто не уйдет безнаказанным, если явятся в дом незваные.
Никому не будет позволено самовольно покинуть Завражную.
Ибо все это, говорил Шафиров, – только гонка в недоумении и вечное опоздание.
И, подступившись, спрашивал смутившихся:
Откуда ждать помощи или ответа тем, кто пожертвует необходимым в надежде получить излишнее, и выйдет из общего дела?
Готов ли кто-то отсечь себе пути к дому номер девять на Завражной, и обратить жизнь свою вдали не в дым даже – а в тень, бегущую от дыма?[140]
Знает ли кто-то, какова цена вопроса и цена отсечения?
И, проговорив так, долго еще потом перешептывался Шафиров с Мусой, прохаживаясь вдоль оврага под шелестящими тополями: не стоит ли установить – вокруг да около дома, и по периметру, и внутри – новую круглосуточную систему видеонаблюдения, и прослушку на телефоны?
И оба недоумевали, отчего это не убавляется забот, и время не делается легковесным, хотя вот уже третье лето истекает, и всё растут нефтяные котировки на рынках, и благоприятны кросс-курсы мировых валют и перепады цен в портах Джейхана и Вентспилса, и не утихает ток в трубе; и прибывают исправно платежи, и каждый получает свое?
Но обоим было понятно, что главный разговор их – с Застраховым – впереди.
7
Собирались долго, и всё же решили рискнуть: выставили нефритовые рюмки и коньяк, хотя и поглядывали на Застрахова с тревогой. Однако уже третий глоток развеял все опасения: осталась рука Застрахова крепка, и речь тверда, а глаза заблестели мягко, без всяких признаков болезни.
Шафиров не преминул заметить, что сегодня пьют они нечто совершенно особенное: именно эта, крайне ограниченная, партия знаменитого коньячного дома получила золотую медаль Миллениума на всемирном конкурсе в Сан-Франциско[141].
И, как прежде, накрыло выпивавших теплой волной душевного разговора: стали спрашивать Застрахова, о каком это празднике нашептывают жители дома, и не задумал ли он чего-нибудь втайне?
А когда выслушали, прокряхтел Муса, как бы злословя: «Ёрмунрёкк!»[142].
Шафиров же спросил, нахмурившись, не залило ли в самом деле Вольгинск тенью дальних столиц, не затмило ли глаза соседу, и что за имена произносит он поминутно – Саша, Даша и Глаша?
И Застрахов насупился, а потом отвернулся и сказал: вот уже третий август на исходе с того дня, как прогудела труба, а время почему-то не делается легковесней… И просит душа большого праздника, чтобы не гостем явиться туда, не жадным до чужого, и не тем, кто приходит от обхода земли, – но хозяином.
Вот, говорил он, приближается по осени День Города, но Вольгинск останется Вольгинском: растечется праздник по руслам его, и соберутся горожане на площадях толкаться локтями и толковать без толку, и станут толпиться и роптать, и будет только голенастая пьянка, и недоумение, и цветастая горячка с опозданием.