Пушкин в русской литературе ХХ века. От Ахматовой до Бродского - Татьяна Шеметова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда в стихотворении «Смуглый отрок бродил по аллеям» перед нами – переработанная пушкинская автомифологема. «Угрюмство» (воспользуемся блоковским неологизмом) Ахматова заменяет светлой грустью как отражением более позднего восприятия поэтом своего отрочества. Она может быть алллюзийным откликом на парадоксальность пушкинской формулы «Мне грустно и легко» из стихотворения «На холмах Грузии…», в котором гармонически соединяются противоположные импульсы. Как видим, эмоциональная доминанта ахматовского стихотворения – светлая, по-матерински «лелеющая» юного поэта грусть. Вспомним «лелеющую душу гуманность»163 как основную характеристику пушкинской поэзии Белинским.
Ахматова изображает грустящего отрока на фоне эстетизированной природы Царского Села: аллей парков, озерных берегов, сосен, низких пней. Одна из вещественных деталей – лицейская треуголка, опоэтизированная Ахматовой, станет мифологизированным объектом изображения в отличающемся неомифологическими чертами рассказе «Треуголка Пушкина» представителя эмигрантской прозы И. Лукаша.
Отличие рецепции Ахматовой от рецепции наследника модернистских тенденций Лукаша – в «беспримесных» очертаниях мифа, воспринятого напрямую через И. Ф. Анненского, директора гимназии в Царском Селе. Этот факт был чрезвычайно важен и для самого Анненского, который в своей юбилейной речи проницательно улавливает в текстах Пушкина различных периодов скрытые следы лицейских впечатлений164.
Стоит отметить и такой факт, как наименование Ахматовой своей Музы «смуглой» в память о «смуглом отроке» или обращение к пушкинской тематике в стихотворении «Царскосельская статуя». Так или иначе, эти произведения апеллируют к мифологеме лицейского детства поэта как переходного периода к юности, отражением которой станет мифологема Сверчка. Творческим импульсом для писателей, обращавшихся к мифологеме чудо-ребенка, являлся поиск точек соприкосновения прошлого с современностью, поэтому рассмотренные тексты ориентированы на поиски связности исторических явлений, отсюда мифогенность природы художественного мышления в произведениях рассмотренных нами авторов.
ГЛАВА 2. Няня
Образ няни в статьях и пьесе А. Платонова
Целесообразно начать анализ использования образа няни на примере обращения к пушкинскому мифу нетипичного для советской литературы писателя А. Платонова, поскольку, в отличие от «номенклатурной» литературы, он творчески переосмысливает миф, насколько это возможно в рамках формирующегося на его глазах культа Пушкина. Платонов написал в этот период (1937) две статьи с характерными заглавиями: «Пушкин – наш товарищ» и «Пушкин и Горький», в которых следовал распространенной тенденции приведения Пушкина под общий знаменатель советской идеологии. Но вместо социально-идеологической схемы Платонов пересоздает пушкинский миф. По его мысли, Пушкин составляет в своем посмертном бытии одну культурную субстанцию вместе с землей, светом, полем, лесом, любовью и русским народом; он фигурирует как «священное и простое сокровище нашей земли»165. В соответствии с этой начальной установкой представитель народа – няня – выполняет функцию старшего товарища для духовного «сироты» Пушкина: «Чувствовал ли Пушкин значение матери – как начала жизни и как поэтический образ?.. Он был фактически сирота (мать его не любила), но сироты сами находят себе матерей, они без них тоже не живут. Для Пушкина женщиной, заменяющей мать, была няня, Арина Родионовна. И он не только любил ее нежным чувством, как благодарный сын, он считал ее своим верным другом-товарищем»166.
Как видим, писатель, воспринимаемый в сегодняшней литературной ситуации как нонконформист, парадоксально оказывается одним из первых в советской литературе, почувствовавших политически необходимую тенденцию возвышения образа Арины Родионовны за счет принижения образа матери-аристократки, о которой сказано в скобках. Платонов воспринимается современным читателем как автор «сюрреалистических», по слову И. Бродского, произведений – повести «Котлован» (1930) и романа «Чевенгур» (1929). Сюрреализм его близок к классической мифологии, которую «следовало бы назвать классической формой сюрреализма»167. Платоновский «сирота-Пушкин» воспринимается сегодня, таким образом, в контексте сирот послереволюционного времени и особенно «платоновских» сирот Насти и Саши Дванова. Логично поэтому, что пришедшая «сироте» на помощь няня названа «друг-товарищ» – затем удвоенное сочетание редуцируется и остается хоть и анахроничное, но «политически грамотное» – «товарищ». По этому же принципу в дальнейшем редуцируется «няня-мать» до просто «матери», которая неминуемо идет на сближение с «Матерью» Горького, которому посвящена статья. «Сирота», выросший под присмотром им самим найденной «матери» и избежавший чудесным образом трагических судеб Насти и Саши Дванова, становится в платоновских статьях «аналогом Царствия Небесного». Платоновское понимание значения Пушкина сближается с прочтением пушкинского мифа его современником В. Набоковым: «Пушкин – радуга по всей земле!»168. Радуга, как известно, представляет собой «завет», обещанное согласие между Богом и человеком.
При таком глобальном понимании аксиологии пушкинского мифа закономерно то, что пушкинская «Родионовна», как и горьковская «Ниловна», вырастают в статье А. Платонова до монументальных «Арины Родионовны» и «Пелагеи Ниловны» – не просто матери, а Богоматери. Заметим, что платоновская интерпретация мифологемы «няня» демонстрирует большое удаление от пушкинского автомифа, согласно которому, автор хоть и поэтизирует «добрую подружку», но рифмует ее в известном стихотворении с «кружкой». Именует ее в письмах «доброй няней», даже «мамой», в противовес французскому «maman», с которым он обращался к родной матери.
Опальный А. Платонов возвращается к разработке пушкинского мифа в 1950 году в пьесе «Ученик Лицея». Пьеса, по мнению критика Ю. Дружникова, написана прижатым к стене писателем, а ее текст читается как пародия. Соглашаясь с автором статьи «Няня в венчике из роз» по существу, внесем некоторые уточнения относительно пьесы «Ученик Лицея». Создавая художественный образ, писатель Платонов имел право отхода от правдоподобия, за которым не гнался и Пушкин. В романе «Капитанская дочка» крепостной Савельич неоднократно поучает барина, «воспитывает» его, а герои «к царю ходят»: будь то самозванец Пугачёв, к которому неоднократно обращается Савельич, или сама Екатерина II, к которой апеллирует Маша Миронова, минуя даже посредство «племянницы придворного истопника». Здесь скорее можно говорить о сказочном, фольклорном приеме, заимствованном А. Платоновым у Пушкина, чем о сознательной пародийности.
Попробуем, тем не менее, выяснить причины неожиданного пародийного эффекта, на который указывает Ю. Дружников и некоторые другие исследователи169. На наш взгляд, такая читательская реакция не подразумевалась писателем. Наличие сатирического и пародийного подтекста крайне сомнительно – последний может прочитываться только в современной культурной ситуации.
Представляется, что здесь уместна аналогия с булгаковской пьесой «Батум», написанной так же в сложных обстоятельствах, вынудивших нон-конформиста к попытке сближения с властью. Образ молодого пламенного революционера Джугашвили, стоящий в центре системы персонажей этой пьесы, не вписывался в мифологему умудренного опытом «отца народов», поэтому не мог быть адекватно воспринят массовым зрителем в 1939 г., что почувствовал Сталин и не позволил ставить пьесу, которая ему в целом понравилась. Автор «Булгаковской энциклопедии» уточняет: «Интересно, что единственная на сегодняшний день постановка Б. <„Батума“ – Т.Ш.> (с использованием текста ранней редакции и под названием „Пастырь“) была осуществлена в 1991 г. в МХАТе им. Горького режиссером С. Е. Кургиняном именно в жанре гротеска»170.
Поскольку «Ученик Лицея» – это одно из последних произведений А. Платонова, целесообразно рассматривать его в контексте всего творчества писателя. В этом случае происходит наложение специфической платоновской стилистики на идеологические схемы ушедшей эпохи, что позволяет увидеть Пушкина глазами платоновского «сокровенного человека», а это совершенно новая грань пушкинского мифа. Образ няни может быть воспринят в контексте «задумавшихся» платоновских героев. Застывшая в полудреме со своими спицами в начале пьесы, «словно бы дремля, а на самом деле бодрствуя и понимая все, что совершается вокруг, вблизи и вдали»171, и по ходу действия высказывающая многозначительные, но бесполезные инвективы, вроде гипотетических обращений к царю, она появляется в пьесе в сопровождении сумасшедшей девушки Маши: