История города Заволжье - Сергей Минутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А для меня? Для меня действительность в тот момент обрела особое течение. Словно это происходило не со мной. Слишком страшной была реальность. Опасность ощущалась как неотвратимое падение в пропасть, когда уже не зацепишься, чтобы остановить тело. Ты пока еще не врезался в землю, но не можешь избежать столкновения. Я видел как мама, пришедшая с работы, мгновенно осмыслив происходящее, медленно сползает по дверному косяку на пол, как люди в синем не дают мне подойти к ней и кто-то другой приносит воды, мечется в испуге младшая сестренка, не понимая, что происходит. А я сидел на стуле, и мне не разрешали двигаться. Они тщательно ощупывали каждую вещь, каждую безделушку. Они пролистали каждую страницу всех наших книг. Они перерыли все, что можно было перерыть. Не постеснявшись, они перетряхнули папину постель, они заглянули под его утку и перевернули все клеенки. Кто может представить, что пережил папа в это время?! А кто поймет этих людей? Все мои стихи и статьи, даже с таким названием: «Почему неизбежна новая революция?» лежали на этажерке, на самом видном месте. Они сразу нашли все, что им было необходимо. Но существовал ПРОТОКОЛ, который требовалось соблюсти. Даже в подпол, где, как предполагалось, должна была находиться рация и взрывчатка, они не заглянули, но перевернули все, что можно было, для того чтобы унизить, смять, заставить трепетать. Так демонстрирует свою силу государственная машина.
Ничего не произошло. Люди в синем исчезли, забрав с собой все мои рукописи. Я оставался на свободе, и ощущение катастрофы как-то отодвинулось, словно я оказался заколдованным и неприкасаемым принцем.
На дворе стоял апрель. Весна уже смягчила природу, но зима еще крепко держалась за землю, сохраняя сугробы и ледяные полоски дорог. В коричневом зимнем пальто и кепке кофейного цвета я отправился к Пожарицкой. Следовало обсудить положение. Она сказала, что я похож на журнал «Иностранная литература», – коричневый, с кофейной полосой под словом «Иностранная». Показательно, что с журналом я состоял из одной цветовой гаммы. Она уже знала, что Борю арестовали. Мы предположили, что это единственная жертва и наметили на завтра поездку в тюрьму.
Утром, 6 апреля, мы направились на встречу с судьбой на улицу Воробьева, где половину ее длинны, занимало монументальное здание с колоннами из розового гранита, Горьковского КГБ. У нас легко приняли сигареты для Бори Спорова, через некоторое время открылись массивные дубовые двери и меня пальчиком поманили внутрь.
– Мне тоже? – спросила Пожарицкая.
Гражданин, поманивший меня, отрицательно покачал головой.
Я вошел в двери, и здание проглотило меня. Через два дня мне исполнялось 20 лет.
…Конечно, девяносто процентов более виноватых ходит на свободе, но ведь кто-то должен и в тюрьме посидеть. Такова система. Эти люди, которые поманили тебя в мир, где они повелевают, нуждаются в материале для своей деятельности. Они трудятся как кроты, обрабатывая предмет, попадающий в их поле зрения. Они не могут сажать всех подряд, хоть в идеале могли бы состряпать обвинение на любого. Политическая воля вручает им определенный алгоритм, правила игры. Конечно, они не верили в то, что ты способен поколебать советскую власть, их власть. Они понимали, что эта власть разрушается другими масштабами воздействий, там, где она соприкасается с настоящими силами, силами истории. Ты для них был всего лишь сырьем, пригодным для переработки, молекулой, движение которой пролегало через их кишечник. Вспомни Воробьевскую внутреннюю тюрьму. Пустовато было в ней. А когда-то эта машина пропускала через себя огромный поток населения. Они очень обрадовались тебе.
Действительно, обрадовались. Я вспомнил, с каким вежливым вниманием они вытряхивали содержимое моих карманов, – записную книжку, карманный справочник по Югославии. Точилку для карандаша из безопасной бритвы они отделили с особой поспешностью и озабоченным видом; можно было подумать, что если они не успеют, я либо им перережу горло, либо вскрою собственные вены. В карманах были какие-то пустяки – платок, оторвавшаяся пуговица, клочок бумаги. Все вещи они называли своими именами и старательно заносили в протокол. Туда же попал и ремень с брюк, мешковато сидевших на мне. Меня еще раз опросили, словно опасаясь, что за это время я мог растерять чувство глубокой вины перед советским народом, и передали в руки тюремного начальства.
Любопытная деталь: тюрьма – тоже аттракцион, где подневольные зрители должны прочувствовать бессилие. Тюрьма создает много эффектов заставляющих трепетать узника. Здесь жестокость имеет собственные внешние символы. Стальные двери, вторые двери из стальной решетки, на них лязгающие замки. В руках надзирателей огромные ключи, которыми они стучат по металлу, чтобы им открыл новый принимающий. Ритуал обыска уже другой -унизительный. Тебя раздевают наголо, заглядывая во все места, щели и отверстия, хоть обыскивающий прекрасно видит, что перед ним красный от смущения мальчишка, а не нацистский преступник, способный спрятать под коронкой зуба цианистый калий. Порядок есть порядок, – «оставь надежду всякий входящий сюда».
Вообще, все детали тюремного быта и хода самого следствия, интересны скорее с точки зрения социологического и психологического анализа. Там повсюду какая-то странная и тяжелая игра, участники которой давно поверили и принимают всерьез каждую деталь. Там везде лицемерие и ложь, а еще жестокость, как внутреннее свойство ее высоких и рядовых исполнителей.
– Они мне всю жизнь испортили, – говорит, глядя перед собой, старший советник юстиции прокурор Либерман Прокуратуре поручено контролировать правильное ведение следствия. Иногда они присутствуют, иногда отсутствуют во время допроса.
Зачем он произнес эту фразу? – думаю я. – Чтобы я поверил ему и «раскрылся», хотя раскрываться уже дальше некуда. А может быть, отягощенная совесть требует исповеди? Вид у прокурора интеллигентный, но и у моего следователя не пролетарский вид. Я не знаю, что ответить на внезапное откровение и сочувственно молчу. В этот момент в кабинет входит Беловзоров. Допрос продолжается. Как они стараются приготовить из меня опасного конспиратора, умело расшатывающего устои советской власти. «С кем встречались во столько-то? О чем беседовали? А вот ваш товарищ говорит совершенно иное. Ах, вот что! – Ну, так и запишем: плохо помню. Подпишите».
Но, как признает и Солженицын, не все так плохо в тюрьме. А хорошее – это книги и время для их поглощения. Библиотеки во внутренних тюрьмах КГБ отличные. Понятен метод их комплектования, но что приятно, то, что после национализации библиотек контрреволюционеров, они становятся достоянием тех же контрреволюционеров в их вновь обретенном месте обитания. Вам не скажут, какие книги имеются в библиотеке тюрьмы, но дадут все, что вы закажете. Я заказывал классиков марксизма. Через некоторое время меня стали распирать идеи. Они требовали формулировок и изложения, для этого необходима бумага и карандаш. Мне объяснили, что согласно правилам распорядка по содержанию заключенных во внутренней тюрьме колющие, режущие, пишущие предметы запрещены. Я объявил голодовку. Некоторое время я голодал по частной инициативе, потом администрация потребовала узаконить мое безобразие. В тюрьме, объяснили мне, голодовка должна быть официально оформлена «согласно письменного заявления» голодающего. Посмеявшись над этим абсурдом, я написал заявление. (Потом, уже во внутренней Саранской тюрьме, я буду резвиться, и писать заявления перед обедом на голодовку-пятиминутку). Меня перевели в камеру для голодающих и пообещали кормить через нос. В новом помещении царило запустение. Видимо здесь давно не было посетителей, настолько давно, что в дополнительной сетке, приколоченной поверх стекла, торчал беспризорный гвоздик. Я вытащил этот гвоздик и пригрозил проглотить его, если меня попробуют накормить силой. Насколько подействовала угроза, я узнаю попозже, но тогда, мне пообещали бумагу и попросили снять голодовку. Я и сам не рад был, что затеял такую тяжелую для моего молодого организма форму протеста и легко согласился на предложение. Кормили нас в тюрьме довольно паршиво по качеству и скудно по количеству. Как я уже потом понял, еду готовили в Соловьевской центральной тюрьме Горького для уголовников, и отделяли на Воробьевку для «врагов народа». После голодовки я мечтал получить любую баланду, но мне принесли миску щей со стола охраны и тарелку масляной гречневой каши. Это был второй случай в моей жизни незабываемых гастрономических ощущений. Потом мне сказали, чтобы я с вещами собрался на встречу с прокурором, где будет узаконено соглашение. Я собрался и в сопровождении конвоя покинул камеру. Как оказалось надолго.