На суше и на море - Збигнев Крушиньский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже чувствовала себя просроченной; уже давно я питалась только обедами, которые приносила специальная рассыльная из столовой, что за углом, сама я туда не ходила, чтобы не чувствовать себя как в многодетной семье, собранной за обеденным столом. Я заваривала крепкий чай, ничего в него не добавляя. Настаивала его в течение пяти минут, пила очень горячим. Подходила к концу последняя четверть часа. Что можно сделать за четверть часа? То же, что и всегда: перелистать еженедельник, следя за тем, чтобы не заснуть, убрать рыбьи кости (идеальное для существа дела существительное, будто хвосты обглоданных слов женского рода), растасканные по полу котом. Я выходила в садик, собирала цветочки, пусть пахнут для кого-нибудь, кто уже наверняка был в пути.
Он оказался новичком, мне пришлось открывать ему дверь. «Это цветы, — пояснила я. Мужские цветы, неизвестно какие, да и неважно, как они точно называются (названия никогда не бывают достаточно точными). Стоят в вазе на столе. Пахнут. Вянут, но не сразу. Осторожней, не заденьте их, — если хрусталь упадет, он разобьется на десятки кусочков, которые не сможет соединить никакой клей, никакие приспособления, используемые в экстренных случаях, которые так и подстерегают нас», — здесь я ушла далеко за программу. Он понимал, поддакивал.
Чем Вы занимались в течение недели? Да, в сущности, ничего такого. Учил — что, собственно, и доказывал. В кино был два раза, фильмы слишком запутанные, чтобы пересказать. Играл в мяч. — Выиграл? — Нет, проиграл, к сожалению. — Со счетом? — Четыре ноль. В пятницу вечером отправился к приятелю на день рожденья. — Сколько ему? — Восемнадцать. — Мои поздравления. — Ели бутерброды с паштетом, не пили, в смысле пили только соки. Купил приятелю пластинку на подарок. — «На подарок» не говорят, надо говорить «в подарок». Какую пластинку? — С музыкой, которую здесь не достать.
Они делали ошибки, это их право, но хуже всего то, что они скрывали от меня правду. Они ничего не говорили об апатии, которая охватывает их, когда утром вставать надо, а совершенно незачем (говорят так: вставать от и до, правильная форма глагола). Умалчивали они о состояниях страха, о которых правильнее было бы кричать, призывать к мести. Ни одного упрека не слетело с их уст, а ведь было в чем упрекать. И никогда, даже шепотом, они не назвали меня старой ведьмой, хоть я и приложила все усилия, чтобы это словечко украсило их словарь. Не думаю, что они произносили его после уроков — тогда они совершенно замолкали.
Я тоже, должна признаться, не открывалась им полностью. Очень редко признавалась в своих сомнениях (например, в отношении того, где ставить ударение в слове «аккурат»). Я обходила обширную, но запутанную тему сочетания причастия с другими частями речи. Рассказывая о годах учебы и эмиграции, я опускаю эпизод с R-ом, ибо до сей поры мне делается не по себе (слышу его голос, хлопанье двери, шаги на гулкой лестнице, лязг ворот и потом обычное движение на бульваре, звуки, летевшие уже не ко мне).
Я умолчала о времени дружбы с Норой, о ее англосаксонском акценте, о вызывающих манерах, которые (сигарета, висящая на губе) даже в наше время были бы дурным примером, я ни словом не обмолвилась о последних месяцах в приюте, куда я ездила ежедневно, сначала на метро, а потом омнибусом, тяжело тянувшим в гору и осторожно съезжавшим с нее уже с западной стороны, — солнце просвечивало через пыль, которая всегда клубилась, сидевший справа селянин щурился, и морщины на его лице, похожие на отвалы земли и рвы, становились еще глубже, — я выходила прямо перед ворогами, водитель провожал меня взглядом, а санитарка приветствовала улыбкой: «Уснула, сейчас ее лучше не будить». Я никогда не объясняла им исключительной актуальности форм давно прошедшего времени, единственных, претендующих на истинность.
Анна входила в группу продвинутых учеников. Как все, она была из хорошего дома, что здесь означает квартиру в старой постройке с видом на помойку, на перекладину для выколачивания ковров и детскую песочницу или цветник, трудноотличимые одно от другого, одинаково пустынные, вымершие. Анна в подробностях рассказывала мне о жизни. Одевалась она, насколько могу судить, модно. А иначе чем можно объяснить всегда черные колготки, короткий, вечно расстегнутый кардиган, ботинки неизвестно на каком каблуке, потому что он пропадал в толстой подошве, юбку короче, чем шорты, и серьгу, меняющую место каждую неделю, перескакивающую с брови на нос, а потом на губу. На голове у нее был плейер, в смысле — наушники, которые я даже примерила. «Тише!» — кажется, вскрикнула я, когда они включились. Слышу я все еще хорошо, а очки надеваю только при чтении газет с мелким шрифтом. В рассказе Анны практически не было ошибок.
Как-то раз возвращалась она от подруги. Было уже поздно, горели лампы, дождь перестал и свет четко отражался от луж. (Может, лучше сказать «отражался в лужах», а не от луж?) Особо она никуда не спешила, останавливаясь у витрин, никогда не гаснувших. Было пусто вокруг, изредка проезжали машины, на остановке под навесом не было никого, все уехали с последним автобусом.
До дома оставалось совсем близко, когда из подворотни вышел мужчина, и нельзя сказать чтобы он бросился вдогонку, но он пошел, пошел за ней. Анна ускоряла шаг и, встревоженная, то и дело поглядывала назад. Он держал дистанцию, впрочем, достаточно короткую, чтобы ее можно было сократить одним махом, не длиннее двух десятков метров, три-четыре дома. И что хуже всего, пройти оставалось кусок с прилегающим к улице парком, в котором не было ни фонарей, ни витрин. Анна предусмотрительно перешла на другую сторону. Мужчина пересек проезжую часть точно в том же месте, под тем же самым углом. Ей не хватало ни смелости закричать, ни силы бежать. Пронизанная ужасом, она еще раз обернулась и увидела пустую улицу, преследователь куда-то исчез. Она свернула в соседнюю, будучи уверена, что на этот раз он возникнет перед ней, внезапно. Не возник. Отсюда Анна без помех добралась до дома. Она была спасена, выжила. Прекрасно, только вдогонку пускаются, бросаются же в бегство, а не наоборот, впрочем, неизвестно, что быстрее.
Анна благополучно избегала опасностей. Каждую неделю она появлялась у меня целая и невредимая. Я давно присматривалась к ней и видела, как она взрослеет, как губы полнеют без помощи помады и жвачки, которую я велела выплюнуть, чтоб не искажала носовые гласные. Она заворачивала ее в обертку. Была ли она похожа на меня? Да, если не считать серьгу. Я замечала в ее глазах то же самое, давно забытое любопытство, заставляющее впитывать, разглядывать так, будто перед тобой картина, даже если на этой картине только я, сегодня бесцветная, старая, погибающая в шезлонге (я так их принимала, полулежа, чтобы избежать отека ног). В их сообщениях не хватало массы деталей, оказывающихся порой более интересными, чем само действие. Они жили быстро, без заботы о мелочах, целиком поглощенные делом. Они не знали ни ретардации, ни вкуса герундива, им чужды были терпеливо сплетаемые (словно кружева, которые, впрочем, и вяжут) описания. Рэмбоидальные, они пили залпом, глотали целиком. Невелика премудрость все бросить, а вот попробуй выдержать, остаться на плаву. Мне, как тому сообразительному археологу, что на костяном гребне ищет перхоть древних египтян, приходилось все детально реконструировать.
Я учила их, не склонных к собиранию воспоминаний, вспоминать. Только так можно ответить на вызов будущего, с каждым часом становящегося все более ностальгическим.
Я тоже когда-то думала, что надо забыть. После ухода Норы я переезжала с места на место, лихорадочно, всегда в пути на вокзал. Новые квартиры выстроились анфиладой. Вместо домов адреса. Я была предтечей появившихся полвека спустя комивояжеров — транснациональные корпорации забрасывают их через континент, как армию, с пачкой кредитных карточек и полномочиями заключать контракты. Я пребывала в постоянном движении, легком, балетном. Куда-то исчезали трение и гравитация. Я не чувствовала себя связанной и если опускалась, то только на плетеном стуле, на террасе кафе, наблюдая за прохожими, которые никогда не проходят два раза. Я жила как беженец, хотя меня в общем никто не гнал. Не помню когда, но я вдруг осела на месте. Сейчас я практически не выхожу. До обеда кручусь-верчусь, что-то почитываю, больше всего люблю старые, годичной давности газеты. Потом приходят они, посланцы из мира. Вижу все, по Анне вижу, как изменилась мода. Обтягивающее влезает под просторное, а черное уступает место красному.
Я чувствую, когда становится холодно, их плащи и куртки заслоняют в прихожей зеркало. Слышу в их голосах страхи, вызванные мутацией. Я различаю иностранный акцент, от которого им не избавиться, и неуверенную, не достигающую ушей собеседника перегласовку. Я вижу все, даже пылинки, вызывающие аллергию, когда кожа распухает, едва сдерживаемая кровеносными сосудами. Я чувствую запах сигарет, выкуриваемых тайно, в темноте, чтобы дым не выдал. По движениям охваченной обручем наушников головы и рук я знаю, когда в плейере меняется мелодия. А еще я угадываю их любовные связи — с этажа виден поворот, где они останавливаются и топчут тротуар, в ожидании, пока не появится после уроков партнер, с которым договорились о встрече, и слушаю, слушаю — искусство, сегодня совершенно исчезнувшее, даже у духовников.