Брысь, крокодил! - Марина Вишневецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я взяла отгул?!
— Мне твой Кузнецов сказал…
— Он же меня сам отпустил к заказчику, он забыл!
— Он сказал, что ты пошла с сыном к врачу! Ты же у нас ведьма. Накаркала!
Они думают, что я не говорю. И что я не слышу. И что я даже не душа. У папы руки медленные, как две черепахи в панцирях.
— Когда ты брала отгул под мамин сердечный приступ…
— Уйди с моих глаз! Звони Серебру!
А сухие трусы — это, оказывается, еще и безумно тепло. И сухие брюки. Всего-всего обняли, как будто любят-любят! Я вас тоже, брюки, ужасно люблю!
— Пап.
— Что? Он что-то сказал, Тата! Мне показалось…
— Показалось — перекрестись! Вот мы и одеты. Раз плюс раз — бабушкин звонок.
Мама кричит:
— Не вздумай ей говорить.
Папа уже от двери:
— Но она сама у…
— Не у!.. Сережа, иди в свою комнату!
Бедная бабушка опять звонит: раз плюс раз. Папа открывает.
— Зачем ты? Такая тяжесть!
Две полные сумки капусты — голова к голове. Бабушка их ставит на пол и гордо растирает разрумянившиеся руки:
— Можно ли было не взять? Два часа — и мы с капустой! Ой, какие люди в очереди злые стали! Сереженька, будем мириться?
— Ольга Сазоновна, мы все сейчас на пару часов уедем.
— Куда же на ночь глядя? Ему уроки делать! Сережа, скажи бабушке, что случилось!
— Сережа, иди к себе. Я кому сказала? — Мама в спину подталкивает и в темной комнате оставляет. И нечем зажечь свет. Зато из темноты голоса слышней — лица же не мешают.
Мама кричит:
— Нелечка! Как хорошо, что я тебя застала! Скажи мне честно: что такое этот Серебро? Да нет! Экстрасенс!
Папа считает:
— Раз, два, три, четыре, пять…
Бабушка говорит:
— Мне давно пора, как ты говоришь, андеграунд.
— Двенадцать, тринадцать, четырнадцать… Мама, это же в другом смысле!
— Ты сам мне объяснял: это — «под землю».
— Двадцать! Не под землю, а под землей. Течение такое. На выпей. Мама, пей!
— Я знаю, там река мертвых течет. Теперь опять в это стало модно верить! — Бабушка заплачет сейчас. — Только бы не лежать, чтоб от вас и часа не зависеть! Только бы сразу!
Шкаф, кресло, стол выступают из темноты, как крупные звери из зарослей. Они и пахнут похоже с тех пор, как их в прошлом году сюда привезли. Но если Серебро — это тот самый, который в школу сегодня приезжал… Их, может быть, всего два или четыре. Ну ясно, что не больше! А-а, скажет, как же, как же! Давно тебя жду! Я ведь сразу тебя насквозь увидел! Ну-ка, говори при всех: для чего тебе руки? колено чесать или не колено? Позор! Позор и грязь! Микробы и позор! Все слышали? И обязательно бабушке его передайте, чтобы недолго мучилась старушка в высоковольтных проводах. На полу лежал топор, весь от крови розовый, — это сын играл с отцом в Павлика Морозова. Нет, вы послушайте! Если бы Казя сегодня испугалась машины и укусила его за ногу или лучше если бы Га-Вла в зал его не пустила: опоздал — сам виноват! Лучше если бы Серебро выступал бы в Индии, заразился там малярией и сейчас бы под тремя одеялами там дрожал!
— Серебро! Серебро! Я же знаю, ты меня слышишь! В моих руках — часть твоей силы! Я же унес ее с собой! Что — испугался? И сети расставил. И ловишь меня! Серебро, я приказываю: замри, замри, умри!
Свет. Я не вижу ничего. Кто-то вбежал. Папа. И бабушка. И мама. Все стоят.
— Я — сам гипнотизер! Я не поеду! Не двигаться! Стоять!
— Сереженька, — это бабушка.
Бабушка не поддается. Крадется ближе.
— Бабушка, замри! Я — гипнотизер!
— Уже замерла, — а сама крадется.
— Ольга Сазоновна, стоять, — мама — сквозь зубы и глаза закрыла.
И папа прищурил. Но видно же: некрепко спят.
— Дети! Вы все — дети! Папа, собирай цветы! Тебе десять лет. Собирай! Их тут целое поле!
— Собирай, — мама шепчет.
— Но, Татуль…
— Собирай, прыгай, бегай! — Мама быстрей всех поддалась.
И папа нагнулся и воздух хватает.
— И тебе, мама, десять. Скажи, девочка, громко: сколько тебе лет?
— Десять, — говорит мама.
— Он же горит весь.
— Бабушка! А тебе как раз именно сегодня десять лет исполнилось!
— Почему сегодня? — Бабушка наполовину уже!
— Сегодня, сегодня! — кричит мама, брошку от себя отстегивает и, как медалью, бабушку награждает. — С днем рождения, Оленька! — и целует ее и обнимает, как никогда, как в детстве.
— Надо же! — Бабушка брошку рукавом трет. — Можешь ведь, Наташа, можешь!
— И цветы вот — я собрал! — Папа охапку воздуха держит, не знает, куда деть.
— Расти большая! — Мама за края юбки берется и книксен делает.
— Ему надо ложиться спать в девять! — Ну опять ее в старость несет! — И пить натуральные соки, а не ваши полувитамины!
— Мы к девяти вернемся, — и все цветы на пол уронил.
Вот я сейчас! Вот я всех вас сейчас! Насквозь! Надо делать пассы! Вся же сила — в руках! Я — ОН! Пассы! Пассы-лаю!
— У нас — праздник! За руки! Всем! — Так не может кричать мальчик, я — ОН! И стрелы и молнии из рук: — Папа! Мама! За руки! Водим!
И мама вдруг больно левую хватает:
— Праздник-праздник-хоровод! — и правую тоже, но правая же — папе.
— Я вас! Я вас всех — вас сейчас! — Жаба в груди вздрагивает и клокочет.
— Сереженька, все уже хорошо!
Огромная — а хочет через горло!
— Мы никуда не едем, ну? — Мама тесно обняла всего.
— А-а-а! Гы-а! — Я Олег. Мне пчела горло жалит.
— Папа нам сейчас постель постелит.
И лицо жалит:
— А-а! Гы-а! А!
* * *
Теперь уже из окна весь двор виден. И как Вейцик с Ширявой войдут, сейчас видно будет. Если, конечно, Вейцик прямо из школы не свернет к Чебоксаре. Все лужи как в медных монетах. Потому что березам вот-вот умирать — они и бросают медь, чтобы весной снова вернуться.
Вот где эта муха! Надо же — ползает. Он ей утром крылья оторвал: любит — не любит? Вышло, что Маргоша его не любит. А еще ползает! Крылья были с прожилками, он бросил их рыбкам, но они и не заметили.
Как бабушка идет из школы, тоже видно будет сейчас. Как она куртку несет и втык от Маргоши: «Я же написала, чтобы пришел отец!» А бабушка: «Вот вам от него записка. Я — старый человек, и нечего на меня кричать!» Листья только на макушке березы остались. Стоит без ничего, а не стыдно: ни ей, ни кому. Как слониха в цирке. Хотя в цирке было немного стыдней. Я тебе, муха, сейчас и лапы оторву. Это лучше всего, когда ты уже душа. Ты тогда уже ничего плохого сделать не можешь. И все тебя любят. Как Ленина. Как Саманту. Как Вику, когда она умирала в халабуде.
— Вот, смотри! — Сережа посадил муху на ладонь. — Ты сейчас никому не нужна. Вот, теперь смотри! — он бросил ее в аквариум, она задергалась, заплавала — и сразу три меченосца бросились к ней с вытянутыми губами. Черный самец как будто бы ее целовал в живот, а отливающий зеленым — в щеки. — Вот как теперь все тебя любят!
Но крупнее их была самка. Она сразу смогла всю муху губами обнять и втянуть. Втянула и дернулась, словно бы поперхнулась, но весь ее раздутый живот все равно сверкал улыбкой.
— Серый! Серый! — это Ширява кричал со двора.
Улиточка же, которая спала на боковой стенке, вдруг высунулась и повела рожком. Потому что что-то случилось и она это поняла.
Сережа забрался на подоконник и высунулся в форточку.
Леха с Вейциком запрыгали на скамейке и затрясли над собой сплетенными руками:
— Друж-ба! Друж-ба! — Как два гамадрила, смешно и нелепо.
И Сережа запрыгал, нельзя было не запрыгать:
— Друж-ба! Друж-ба! — и руками им замахал.
Подогнув задние ножки, у кустов тужилась Казя. Ее бабушка помогала ей сморщившимся лицом. Это тоже была дружба. И Сережа еще громче закричал:
— Я сейчас выйду! Я выйду! Не уходите!
Увидеть дерево
Когда девушка, сидящая за банальным, вполне сберкассовским окошком, в третий раз произнесла, что прах уже, уже, уже выдан, может быть, ваш муж получил или кто-то еще из семьи, дочь, сын, вспомните, кто это мог, — ведь квитанции у вас нет, а выдаем мы прах по квитанции об оплате наших услуг, а квитанции у вас нет, тем более, и у нас значится, что прах уже получен, — посмотрите внимательно, чья это подпись, — Саша заплакала.
Подпись в от руки разграфленном журнале была непонятно чья — крючок, закорючка…
А она-то всю раздолбанную, жиденьким цементом залитую дорогу думала, что заплачет в тот миг, когда фарфоровая урна с маминым прахом вопьется в ладони — не тем, поразившим губы холодом, а здешним, обыденным, предметным. От этого и заплачет. Или — не заплачет. Ехала и гадала. С одной стороны, такое, можно сказать, одноразовое событие, на целую жизнь — одно. С другой стороны, и вся жизнь — сама по себе одноразовое событие — а слиплась ведь позабытой в холодильнике рисовой кашей. И уже не выхватить из этого месива рисочки дня. А если и выхватить, то вот — разве что ценой маминой смерти. Но все равно хотелось чего-то еще — разбить подфарник, пусть даже переехать кошку… И вот теперь она рыдала, слезы размазывала рукой — платка в сумочке не оказалось — и бормотала: