Премьера - Исидор Шток
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец мой заболел. Он задыхался, с трудом ходил по лестнице, иногда терял сознание… Практиковавший на Долгоруковской улице частный доктор Спиридонов осмотрел папу, внимательно выслушал, простукал…
– Жить вам осталось недолго, маэстро, – сказал доктор, – если не будете выполнять моих указаний. Лежать, месяц лежать в постели. Пить эти капли. Не волноваться. Ничего не делать. Не читать. Затем – через месяц или два – поедете в санаторий.
А потом, оставшись со мной вдвоем, спросил:
– Кто за ним смотрит? У него есть жена?
– Конечно, – сказал я. – Это моя мать. По она живет пока в Харькове.
. – Ее нужно вызвать сюда. Катастрофа может произойти в любую минуту. Сердце его…
Отец написал маме. Он чувствовал себя перед ней виноватым. Но мама ждала его письма. Она ежедневно писала мне на Пролеткульт и просила дать ей знать, хочет ли ее приезда отец. А он хотел. Он мечтал о ее приезде. Он был на двадцать лет старше ее, прожил с ней двадцать четыре, привык к ней, любил ее…
Решению отца вызвать маму я был очень рад. Кончится наконец наша жизнь на три адреса, мы опять соединимся, отец поправится, мать ликвидирует нашу квартиру в Харькове и приедет сюда. Может быть, поступит в какой-нибудь театр или на курсы и будет преподавать пение. Я буду наконец сыт каждый день и не буду бегать днем к отцу, а ночевать в другое место. Правда, денег у нас не было совершенно. Папа покинул музыкальную студию Немировича-Данченко и служил за полставки на курсах военных капельмейстеров. А теперь из-за болезни ничего не получал. Единственным источником нашего существования был трансформирующийся шкаф.
Ухаживала за отцом квартирная хозяйка, пожилая женщина, сдававшая комнаты, отягощенная большой семьей, категорически возражавшая против того, чтоб я жил вместе с отцом. Да, в общем, двоим здесь было жить трудно, комната махонькая, не более восьми метров. Так что мотался я из Пролеткульта в Марьину Рощу, затем по клубам, затем снова в Пролеткульт. Да вдоба вок я еще связался с театром «Метла», помещавшимся в клубе Коммунистического университета трудящихся Востока, на Страстной площади. Там, под руководством молодого преподавателя турецкого языка Назыма Хик-мета и режиссера-мейерхольдовца Экка, мы решили открыть новый, невиданный доселе театр – соединение эстрады, кино и живой газеты. Творческая деятельность в Пролеткульте меня совсем не радовала.
– С «Метлой» у тебя брак по любви, а с Пролеткультом по расчету, – говорил отец, которому я подробнейшим образом рассказывал обо всех моих делах, о новых моих товарищах. При этом я довольно сильно выдавал желаемое за действительное. Я и сам хорошо не понимал, почему мне так не нравится моя сценическая деятельность. Да и вообще плохо разбирался в смысле сегодняшнего Пролеткульта.
Но там была молодость и жадность к искусству, к театру, к новому. Там парни и девушки, попавшие прямо из цехов московских заводов в волшебный особняк на Воздвиженке, пели, сочиняли стихи, импровизировали целые пьесы, устраивали выставки, занимались дикцией и хоровой декламацией, спорили о новых постановках… Там бывали Фурманов, Луначарский, Халатов. Туда забегали по старой памяти Сергей Эйзенштейн и Григорий Александров, Эдуард Тиссе, Максим Штраух. Там, в бывших морозовских конюшнях, был открыт манеж, где мы занимались акробатикой и боксом. Стояли спортивные снаряды, а мы крутили «солнце», делали сальто и рундаты, ходили на руках, дрались, как завзятые боксеры. На стенах было углем размашисто написано: «Больше куражу!»
На Чистых прудах в кинотеатре «Колизей», отданном Пролеткульту под Первый рабочий театр, шли пьесы Плетнева, Афиногенова и Глебова, и мы иногда участвовали в массовках. Это были молодецкие, стремительные, не очень глубокие, наивные, но искренние и от всей души разыгранные агитки тех лет… Метались по сцене разноцветные блики прожекторов, гремели ударные инструменты в оркестре, развевались алые флаги, раздуваемые электрическими вентиляторами, восторгали юные артисты: Глизер, Янукова, Ханов…
Когда мы с Аликом Батищевым приходили за жалованьем, старший бухгалтер с моржовыми усами ворчал: «Зачем вам деньги? Девочек у вас нет, в «Колизей» вы ходите бесплатно…»
В Пролеткульте нас впервые знакомили с новыми произведениями советских поэтов и писателей. Там, рядом, в Доме печати на Никитском бульваре, частенько выступали Маяковский, Жаров, Безыменский, Уткин, Джек Алтаузен, Бабель, Фадеев, Клычков, Артем Веселый. Библиотекарша нам охотно давала читать новинки советской литературы, а желающим – интимную переписку семьи Саввы Морозова, найденную на чердаке, сочинения Ницше, рукописные альбомы…
Отец не видел наших спектаклей. Все грозил, что посмотрит «Обезьяний суд», заглянет на репетицию на Воздвиженку, познакомится с моими товарищами и режиссерами, пожмет руку Плетневу. Так и не собрался. А я был этому весьма рад. Представлял себе, как он бы возмутился, увидев Кольку Обухова в роли судьи, а меня в роли друга учителя. Как бы он в гневе обрушился на режиссера и автора. Как был бы огорчен, увидев мою незавидную долю участия в этом предприятии. Он, воспитанный на старом оперном искусстве, точном, грандиозном, веками традиционном.
Нельзя сказать, чтоб отец был ретроградом. Он с удовольствием смотрел «Лес» у Мейерхольда, очень смеялся на «Мандате», любил ходить на вечера Маяковского и с восхищением кричал: «Ха-ха! Ну какой наглец! Какой талантливый наглец! Как он хлестко бьет! Да-а, я вам скажу… Ничего подобного я в жизни не видел. Крикни ему – пусть прочитает про солнце!»
Но были спектакли, и книги, и выступления, которые отец считал профанацией. Тут он цитировал Пушкина: «Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля…»
Я боялся, как бы он во время «Обезьяньего суда» не вспомнил эти стихи.
Под разными предлогами я все откладывал и откладывал его посещение передвижной мастерской. Л теперь вот и откладывать уже не нужно.
Снабдив рассказ о будущем спектакле «Деритесь, как черти!» изрядной дозой выдумки, приукрасив его сценами, которых не было и в помине, рассказав о потрясающей встрече Чемберлена с забастовщиками, во время которой зрители бились в истерике, и показав довольно неубедительные фотографии репетиции, я вдруг заметил, что отец не слушает меня. Он смотрит на крыши деревянных домиков в Щемиловском переулке, на замерзавших голубей. Я не записал его слов ни тогда, пи позднее. Не умею одновременно слушать и записывать, да и не учился этому. Однако я уверен, что говорил он так.
– …Когда мне было девять лет, я жил под фортепиано, на котором играл мой отец, твой дед. Он был аккомпаниатором на танцах, на свадьбах, на балах, учил богатых детей музыке. В девятьсот пятом году, после погромов, поджогов, восстаний и преследований, он вторично уехал из России к своим братьям в Вену и оттуда уже не вернулся. Умер, когда ему минул девяносто один год. Он стал известным австрийским композитором. Когда заходил в кафе или в рестораны, оркестр в его честь исполнял один из вальсов его сочинения… Я был вундеркиндом, а в семнадцать лет окончил Киевскую консерваторию. С тех пор я всегда служу в опере. Оркестрантом, концертмейстером, хормейстером, дирижером…, В Петербурге мне предлагали пойти на императорскую сцену. Для этого я должен был принять православие. Ты знаешь, что я человек неверующий. Вернее, я не желаю никого посвящать, во что и как я верую. Мне одинаково далеки и православные, и католики, и иудаизм, и магометанство. Мне казалось унизительным провозглашать для карьеры принятие какой-либо религии. Зачем? Я – свободный художник, потомственный почетный гражданин, дирижировал в высочайшем присутствии всей царской фамилии, служил в Народном доме принца Ольденбургского, проходил партии с великими певцами, дружил с артистами императорских театров, ездил с ними в гастрольные поездки, был постоянным посетителем ресторана «Вена»… Когда произошла революция и большевики взяли власть, я, подобно многим моим друзьям, говорил, что это на три или на пять недель, не больше. Но очень скоро, очутившись на Украине, в самом центре гражданской войны, я понял: к старому возврата не будет никогда, это невозможно. Множество моих товарищей покинули Россию. Они звали меня с собой. Сулили, угрожали, подкупали. Я остался. Мне была противна мысль бросить страну, где я прожил всю жизнь. Если бы мне предложили одно из двух – покинуть Россию или принять яд, я бы не задумываясь принял яд. Я был нрав. И они, которые смалодушествовали, завидовали мне, завидуют и сейчас. Ты на сорок лет моложе меня, но ты тоже кое-что испытал. Мы с тобой пережили много тяжелых дней. Не знаю, долго ли пролежу в этой постели. Когда никого нет и я в этой комнате один, я думаю… Хотел бы я сейчас поменяться с тобой? Чтоб мне было восемнадцать, как тебе. Пожалуй, нет… Я видел Чайковского и слушал его. Был знаком со Львом Толстым и с Римским-Корсаковым, с Шаляпиным и с Куприным, с Рахманиновым и со Скрябиным… Выступал вместе с Собиновым, Смирновым, Дидуром, Тартаковым, Ершовым, Фигнерами, Пироговым, Сибиряковым, с великими певцами моего времени. Они были все разные и все были трудные, с тяжелыми характерами, порой мелочными и придирчивыми. Но всех их роднило одно – отношение к театру. Если меня спросят, в чем моя религия, я скажу: мы служили музыке и театру с рождения. Ради них мы отказывались от всего. Мне не нравится твой Пролеткульт, мне кажется, что это не то, чему следует служить. Бетховену служить нужно. И Мусоргскому служить нужно. И Вагнеру, и Моцарту. А Пролеткульту служить не нужно. То, что ты мне рассказываешь, мне кажется очень несерьезным, недостойным. Ради чего умирали люди, ради чего они жили? Я много ошибался в жизни, часто бывал несправедлив, заносчив, эгоистичен. Сегодня приезжает сюда твоя мама. И перед ней я виноват. Я знаю, она меня простила, написала мне… Потому что всегда она меня понимала лучше всех других людей. Она много лет прожила со мной и знает меня лучше всех.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});