Пролог - Эдуард Веркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пол был надраен дресвой и блестел, и стол блестел, нарочная такая жизнь. Самовар тоже блестел, я уставился сразу на самовар, раньше я никогда их не видел, раньше и у старосты самовара не было, наверное, он его нарочно к событию завел. К доче.
Вообще понималось, что к ребенку здесь готовились: к балке была привязана плетеная люлька, возле печи блестела медная ванночка, видимо, для купания новорожденной, наверное, удобно — в самоваре водичку нагрел, в ванну слил и ныряй себе. Хорошо жил наш староста Николай, аккуратно.
Грамотей с трудом перешагнул порог и качнулся вперед, так что мне пришлось его ловить и приваливать к стене за дверью.
— Проходи, — сказал из сеней Николай. — Проходи, мы ее запеленали, не бойся, она не видит.
Сам староста вошел в избу последним и стал закрывать дверь, это мне не очень понравилось, потому что закрывался староста основательно — с засовом и приставками.
— Проходите, — повторил Николай. — Вот тут у нас так…
За столом сидела старостиха с дочкой на коленях. С ведьмой. Ее совсем не было видно за пеленками, а на голову ребенка старостиха натянула чепчик.
Говорили, что ведьмы мохнатые рождаются и с хвостом. Ну и глаза. Глубокие, в каждом золотое пламя переливается и зрачки само — собой поперек. Не знаю, не заметил.
На грамотея старостиха посмотрела дико, меня вообще не заметила. Одурелая совсем.
— Мать, мы тут пришли… — сказал староста.
Старостиха всхлипнула, но с места не сдвинулась, так и сидела, похожая на сопревший стог, на весеннюю свою кострому.
— Это грамотей, — сказал Николай. — Он поможет.
Грамотей молчал, дышал у стены.
— Может, что-то надо? — спросил староста.
Я не знал, что надо в таких случаях. Грамотей отправился к старосте так, налегке, ни пера золотого не взял, ни тетрадок, чем писать собирался?
— Может, перекусите? — глупо предложил староста.
Грамотей отказался. Он дышал с трудом, наверное, из-за ведьмы. Я сам это чувствовал, ведьма, ведьма, присутствие ведьмы, и страшно. Грамотей снял тулуп.
— Ему стул нужен, — сказал я. — А девочку в люльку положите, пусть там пока.
Зачем сказал — не знаю. Но отчего-то подумал, что так как раз и нужно. Староста так и сделал, послушался. Грамотей сел, попросил воды, я подал ковшик, он стал пить. Мужики заглядывали в окна, их страшные тени двигались по стенам.
Староста сначала молчал, потом стал рассказывать вдруг про малину. Что он совсем недалеко от Высолек нашел малиновый куст. Причем, малина такая крупная, одна ягода размером с полкулака и сладкая-сладкая, только никак не сорвать, потому что внутри у нее только сок и мякоть, и стоит прикоснуться хотя бы пальцем, как лопается. Поэтому такой малиновый куст надо объедать по-другому, без рук, при этом не стоит забывать про осторожность. Малина опасна, в ней сон…
Меня качнуло, голова закружилась, я поглядел на грамотея. Тот закончил пить и не знал, куда деть ковшик. Оглядывался. И вдруг я понял. И почувствовал, как кожа у меня на затылке собирается мелкими складками. Он вообще молчал. Староста то есть, он молчал, стоял посередине избы, смотрел на свою дочь, лежащую в колыбели. И молчал. Но я его слышал, рассказ про малину звучал и звучал у меня в голове, всего несколько ягод и можно уснуть и не проснуться, не проснуться…
И тут ведьма заговорила уже по-настоящему.
Я никогда не слышал ведьм, даже издалека не слышал. Знал, только, что это необыкновенно ужасно. Что некоторые, услышав ведьму, не сходя с места, сходили с ума. Что некоторые предпочитали оглохнуть, лишь бы не слышать. Глаза выдавливали, зубы выбивали.
Я бы тоже предпочел оглохнуть. Ведьма заговорила, и староста Николай закричал, упал на пол и принялся корчиться, как червяк, насаживаемый на крючок. Люлька качнулась и начала описывать медленный круг по дому. Или это изба начала медленно вращаться вместе с моей головой, все крутилось, с потолка тек малиновый сок …
Старостиха побежала. Вскочила, побежала и ударилась о стену всем телом, и от стены упала на спину и потеряла сознание.
Я попытался втиснуться между белеными кирпичами печи и бревнами, но только не получилось, и тогда я забыл все и двинулся к люльке.
Мне хотелось посмотреть ей в глаза, у нее были самые прекрасные глаза, я в этом совсем не сомневался, это было небо…
Грамотей кинул костыль. Он попал мне под колено, в кость, сбил с ног. Подниматься я уже не стал, закатился под лавку. Но я все видел, конечно, все видел.
Это продолжалось долго, целый день, целый год. Колыбель описывала круги. А иногда не круги, иногда она зависала в совершенно неудобном и невозможном для себя состоянии, веревки, которые эту колыбель держали, то натягивались до дрожи, то провисали, и колыбель держалась в воздухе как бы сама по себе. А иногда она срывалась и крестила избу наискось, от угла до угла.
А ведьма продолжала говорить.
Грамотей стоял в углу и держался за голову. Он сгорбился и совсем присел, точно на плечи ему опустилась гора. А ведьма говорила все громче. То есть говорила она не громко, но в голове у нас ее голос отчетливо звучал. Она рассказывала… Я не понимал уже, про чего она говорила, уже не про малину… Это и не слова были, другое, шепот, жестяной язык песчаной саранчи, он проникал в меня даже не через уши, а через кожу.
Староста Николай плясал на полу, дрыгал ногой и бился головой, а изо рта у него выплевывалась комковатая розовая пена.
А потом я услышал грамотея.
Грамотей говорил. Выкрикивал слова, которые я не очень хорошо понимал, но которые были все вместе, цеплялись друг за друга, цеплялись, раскручивались, как вихрь, набирали силу.
Слова.
Кажется, это были стихи. Точно, стихи, только стихи так могут кружиться над головой. Никогда не слышал стихов. У нас их никто не слышал, забыли, то есть и не знали вовсе.
Сначала я только голос его слышал, не понимал, что он именно говорит, потому что стихи плохо до головы доходили, в стихах нужен опыт. И не понял, зачем он их рассказывает.
А грамотей рассказывал. Его голос дрожал и сбивался, но постепенно все равно набирал силу. Я подумал, что грамотей сошел с ума. Надо было бежать, ведьма ведь, а он пустился стихи читать, а бежать надо, но мы влипли, как во сне, как в смоле.
Стихи.
Про то, как надо ждать, ждать всегда, до последнего вдоха, иначе нет ни в чем ни силы, ни смысла.
Про дождь с утра и горящие свечи.
Про долгое путешествие в Атлантиду, про девушку, живущую в Атлантиде, ту, что ждет всегда.
Про бессмертие и бесстрашие, про тех, кто навсегда заблудился в бессветной ночи и уже никогда не вернется назад.
Про кривую замерзшую дорогу, и первый снег, выпавший на нее и укравший осень и весь прошлый год.
Стихи вроде простые, ничего сложного в них не описывалось, обычные вещи и знакомые ежедневные слова, вот только что про Атлантиду не понял. Но все равно, даже лежа под лавкой в комнате старосты Николая, под хохот ведьмы и хрип бьющегося в припадке Николая, все равно я видел.
Седого кентавра, бредущего сквозь ветер над морем, поднимающий песочные тени, золотого лиса на высоком красном берегу и радужных рыб в глубине под ногами, грамотей продолжал. Нет, он точно сошел с ума, только безумец мог читать стихи под песню ведьмы, а он читал и читал. И выступали из мокрого тумана загадочные зеленые острова, а за ними, на недостижимой линии горизонта сияли в полуденном солнце священные льды Гипербореи, и сквозь шторм и души убитых кошек упрямо шел к ней потрепанный чайный клипер.
Грамотей читал.
Про то, что лето прошло.
Про хромоногую собаку, жившую под лестницей, дружившую с крысой и боявшуюся шагов.
Про звездолет с перебитым крылом, и про мальчика, которому так и не повезло повзрослеть.
Про жизнь прожить — не поле перейти.
Ведьма выла. По избе кружились мелкие злые огоньки, это были не угли и не пламенная пыль, пляшущая над костром, эти искры, точно живые, роились вокруг грамотея, как злая огненная мошкара. Но я этого уже почти и не замечал, я слушал.
Про печальных мертвецов, стоявших в обнимку со старыми деревьями.
Про яблони, похожие на черных всадников, зацепившись друг за друга своей тяжелой броней.
Про наступающие потемки, которые всегда приводят с собой грозу.
Про любовь.
И снова про то, что лето прошло.
Он рассказывал и рассказывал эти стихи, они заполняли избу, и воздух в ней менялся. Очищался. Вонь уходила из него, собиралась хлопьями, оседала на полу и распадалась в пыль, а из-под потолка начинал течь другой воздух, свежий, прохладный, чистый, такой бывает лишь в самый светлый, самый счастливый день весны.
Так продолжалось долго. Потом люлька остановилась. Она больше не плясала и не рисовала в воздухе широкие круги, просто висела. Чуть покачивалась еще. В трескучей тишине.
Все кончилось.