Поиск седьмого авианосца - Питер Альбано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господин адмирал, — вставая, сказал подполковник Мацухара. — У меня много новичков и…
— Я уверен в боевой выучке экипажа, — непререкаемым тоном сказал Фудзита. — Итак, офицеры «Йонаги» могут сойти на берег. Вас, адмирал Аллен, вас, полковник Бернштейн, вас, капитан третьего ранга Ацуми, и вас, лейтенант Росс, прошу установить очередность ваших выходов на берег с тем, чтобы вы и наши новые офицеры — он показал на Окуму и Сайки — совершенно освоились на корабле. Итак, день — вахта, день — отдых и развлечения.
Само звучание слова «берег» бросило Брента в жар, мгновенно вызвав воспоминание о Саре Арансон. У него, как и у всех, кто проводит долгие месяцы в море, была обостренная память, одновременно и мучившая, и дарившая отраду. Эту тридцатилетнюю женщину в звании капитана израильской военной разведки он встретил в токийском офисе Бернштейна незадолго до средиземноморской операции. У нее было волевое, привлекательное лицо с широко расставленными карими глазами, темные волосы и редкой красоты фигура, соблазнительное великолепие которой угадывалось даже под бесформенным хаки. Их сразу потянуло друг к другу, и через несколько недель Брент уже сжимал в своих объятиях ее бившееся в пароксизме страсти тело. А сейчас, когда ее стоны, ее гортанные дикие вскрики воскресли в памяти, он заерзал в кресле: воспоминания об их разрыве жгли, как раскаленное железо. Узнав, что Брент изъявил желание служить на «Йонаге», оставив теплое место на берегу, рядом с Сарой, она в гневе добилась перевода в Тель-Авив.
Голос адмирала вернул его к действительности:
— Завтра в восемь по нулям Гринвича состоится торжественная молитва в судовом храме. Господ офицеров прошу быть в «синем парадном». Естественно, белые перчатки и мечи. — Фудзита медленно, опираясь о стол, поднялся, повернулся к деревянной резной пагоде, вытянулся перед ней и замер. Следом поднялись и стали «смирно» все остальные. Японцы дважды хлопнули в ладоши. — Вспомним учение Будды и Дао о «Пути»: великого можно достичь через малое. А путь самурая — каждое утро и каждый вечер готовить свое сердце к испытаниям и жить так, словно тело его уже умерло. Так достигается свобода при жизни и райское блаженство после смерти. — Он перевел взгляд на своих офицеров. — Все свободны.
Когда они поочередно потянулись к двери, адмирал вдруг добавил:
— Вас, полковник Бернштейн, я попрошу задержаться еще на минуту.
Израильтянин вернулся к своему креслу.
За без малого год службы на «Йонаге» Ирвинг Бернштейн впервые оказался с адмиралом Хироси Фудзитой с глазу на глаз и сейчас с особенным вниманием всматривался в этого высохшего маленького старичка, сидевшего наподобие храмовой статуи в конце длинного дубового стола. Адмирал был непостижим и весь точно соткан из противоречий: мог быть учтивым и грубым, честным и вероломным, решительным и колеблющимся, милосердным и бессердечным. Однако Бернштейн знал, что «Путь» учит: чем больше противоречий, тем глубже человек. Фудзита был глубок безмерно. Как истый буддист, он верил в «Колесо Закона» — в движение вечной человеческой реки, текущей сама по себе и независимо от предначертаний неба. Отдельный человек вместе со всеми несется в этом бескрайнем потоке, не имеющем ни начала, ни конца, ни рождения, ни смерти. А сам Будда — всего лишь глядящий на солнце слепец. Прагматик до мозга костей, как все японцы, старый адмирал умел и бестрепетно глядеть в лицо смерти, и наслаждаться каждым мгновением жизни, ибо оно могло оказаться последним.
— Вы пережили Холокост, — ошеломил он Бернштейна, показав глазами на номер-татуировку у него на предплечье.
— Да. Я был в Освенциме. Мой номер — 400647.
— Пленные, которых мы допрашивали, разбередили вам раны?
— Эти раны никогда не затянутся, — не поднимая глаз, проговорил Бернштейн.
— Вы убили Шлибена.
— Только однажды, адмирал, а не шесть миллионов раз.
— Когда все это творилось, мы были заперты в Сано-ван.
— Я знаю.
— Но и мы несем за это ответственность.
Полковник удивленно поднял голову:
— Вы? Но почему? Только оттого, что входили в состав стран «оси»? Это лишено смысла.
— Очень логично, полковник. Ответственность разделяют все, кто когда-либо жил на свете, и те, кто когда-либо будет жить. Все, полковник, все без исключения.
Израильтянин понимающе кивнул.
— Восточная философия, адмирал… Мне трудно представить вас капелькой этой реки — кровавой реки.
— Тем не менее это так.
— Не стану спорить.
— Я кое-что читал об этом. Я ведь собрал небольшую библиотечку, вы знаете… — Бернштейн не удержался от улыбки: «небольшая библиотечка» представляла собой огромную, в несколько тысяч томов коллекцию, не умещавшуюся в двух пустовавших каютах и переползавшую в коридоры и даже в штурманскую. Старик читал почти беспрерывно и знал о Большой Восточно-Азиатской войне даже больше, чем адмирал Аллен, не говоря уже о всех прочих. — Но теперь я от вас хочу услышать о том, что это такое было.
Бернштейн потер лоб. Вздохнул.
— История невеселая, и забавного в ней будет мало.
— Если вам тяжко вспоминать, то…
— Разумеется, тяжко. Но, быть может, если я расскажу, мне станет легче. До сих пор я не говорил об этом ни одному человеку на свете.
— Скажите, полковник, это Гитлер виноват во всем, как по-вашему?
— Один человек? Так не бывает. Тут больше подходит ваша теория «реки человечества».
— Но Германия была готова к нему?
— Конечно. Гитлер дал немцам то, что помогло им выбраться из бездны, куда их столкнули разгром в первой мировой и великая депрессия, — надежду. Ну, а его взгляд на место евреев в истории всего лишь раздул тлеющий жар…
— И немцы готовы были отдать за него жизнь?
— Да. За него или за кого-нибудь другого, подобного ему. На его месте мог быть Геринг или Гесс…
— Рассказывайте, полковник, рассказывайте.
Бернштейн откинулся на спинку кресла, полузакрыл глаза. Все это было давно, очень давно, но сейчас же воскресло в его душе, потому что никогда и не умирало. Каждую ночь, стоило лишь ему смежить тяжелые веки, воспоминания начинали захлестывать его, как штормовая волна — невысокий мол. Тени обступали его со всех сторон — тени отца, матери, сестры, брата, львовского еврея Соломона Левина, Лии Гепнер, Каца, Шмидта… Он помнил каждый взгляд, каждый жест, каждый крик боли. Он помнил запах горящей плоти и запах мертвечины. Память была его проклятием.
— Это началось в Варшаве, — сказал он.
Ирвинг Бернштейн хорошо знал историю своего народа — разрушение Храма римлянами и вавилонское пленение, рассеяние на бесплодных землях, окружавших Палестину, гибель под мечами крестоносцев и перемещение в Европу: почти три миллиона евреев осело в Польше, четверть миллиона — на востоке Германии. В Варшаве, когда Европа стала выбираться из мглы средневековья, и осели предки Бернштейна.
Каждый день после обеда, пока мать хлопотала на кухне, доктор Давид Бернштейн читал своим детям — Исааку, Ирвингу и Рахили — Тору и Талмуд, рассказывал об истории «богоизбранного народа», объясняя, что для польских евреев средневековье не кончилось. Их обвиняли в ритуальных убийствах детей, в черной магии, для них придумывали особые законы и правила, с них взимали особые налоги и пошлины. Все было направлено на притеснение. По закону они не имели права владеть землей и входить в состав ремесленных цехов и должны были жить в отделенных от остальной части города кварталах — гетто, обнесенных стеной. Тем не менее там они рожали детей, изучали закон Моисея, и связывавшие их узы становились неразрывными.
Запертые в гетто люди были беспомощны, и на них удобно было свалить вину за любое несчастье, обрушивавшееся на Польшу, будь то наводнение, неурожай или военное поражение. Время от времени толпы громил врывались в гетто, грабя, насилуя и убивая. «Бить жидов» было общепринятым развлечением среди поляков. Своего пика погромы достигли в XVII веке, когда в ходе целой череды кровавых вакханалий погибло больше полумиллиона евреев — зарублено казацкими саблями, выброшено из окон, заживо сожжено вместе с домами и синагогами.
Рассказы отца, вызывавшие у Исаака ужас и исторгавшие слезы из глаз Рахили, в душе Ирвинга рождали только ненависть и гнев. Он восхищался отвагой своих соплеменников, в рядах польской армии сражавшихся против германских государств и России в войнах, которые чаще всего кончались поражениями.
К началу XX века многие ограничения были отменены, а гетто уничтожены. Давид Бернштейн смог окончить медицинский факультет Краковского университета в 1922 году — в год рождения Ирвинга. Теперь это был всеми уважаемый врач, лечивший и евреев, и христиан. Ему помогали жена, получившая свидетельство сестры милосердия, и Ирвинг, очень рано обнаруживший тягу и способности к медицине.