Жалость - Тони Моррисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От облегчения, что ее не преследует больше ни городское, ни корабельное зловоние, Ребекка сделалась будто пьяная, и на то, чтобы отрезветь, привыкнуть к вольному воздуху, не один год ушел. Даже обыкновеннейший дождь казался в новинку: чистая, без копоти, вода падает тебе прямо с неба. Сцепив руки у горла, смотрела она на деревья, что выше соборной колокольни, смотрела и улыбалась — вот дров-то где обилие, не охолодаешь! — но нет-нет и слеза навернется, как братьев своих вспомнит, да и детишек, мерзнущих в городе, из которого сама сподобилась убраться. Таких, как здесь, она ни птиц не видывала, ни воды не пробовала такой вкусной, по чистым белым камням струящейся. А как занятно учиться стряпать из дичи, о которой ты слыхом не слыхивала, а попробуешь — прямо что жареный лебедь! Ну, бури тут, конечно, бывают свирепые — снегу выше обоконцев наметет, ставни не распахнуть. И гнус летом взвоет, взгундосит так, что хоть плачь. А все же мысль о том, какова была бы ее жизнь, засидись она там, на вонючих улицах, продолжай она терпеть плевки лордов и проституток и только приседай да кланяйся, приседай да кланяйся — нет, эта мысль ввергала ее в ужас. Здесь она отвечает перед мужем, и все; разве что иногда, может, надо долг вежливости отдать (если есть время и погода позволяет) — наведаться в единственный молельный дом, учрежденный поблизости. Баптисты все же не то, что сатанисты, хотя их и обзывали этим словом родители, которые, впрочем, за таковых и сепаратистов-пуритан почитают, тогда как, увиденные вблизи, баптисты оказались славными и щедрыми людьми, несмотря на всю бестолочь своих заблуждений. Следуя нелепым своим воззрениям, они дошли до того, что там, дома, и их, и ужасных — как там? — квакеров до полусмерти избивали в собственных молельнях. Впрочем, Ребекка не питала к ним особой враждебности. Да ведь и сам король, отправив баптистов на виселицу, по дороге помиловал, а было их в тот раз не меньше дюжины. До сих пор она помнит, как раздосадованы были родители, что зрелище отменяется, как они гневались на легкоотходчивого короля. В общем, плохо ей было с родителями в мансарде, где не смолкали скандалы, подогреваемые вспышками зависти и угрюмострастной ревности ко всякому, кто не похож на них; все это будило в ней нетерпение, склоняло к бегству. Куда угодно.
Первая возможность избавления пришла довольно рано: в приходской школе четырех девочек, ее в том числе, выбрали для обучения на горничных. Однако в единственном доме, куда ее согласились принять на службу, ей пришлось спасаться от хозяина бегством и прятаться за дверьми. В том доме она выдержала четыре дня. Другого места ей уже не предложили. Потом пришло избавление более решительное — отец узнал, что некий человек ищет неслабосильную жену, а приданого как раз не ищет. С одной стороны, упреждаемая о немедленной погибели, с другой, получив обещание счастливого замужества, она ни в то ни в другое не верила. В то же время ни денег, ни наклонности торговать — что вразнос, что на рынке — у нее не было; за кров и кусок хлеба идти в подневольные ученицы тоже не хотелось; даже в публичный дом высокого пошиба ее не взяли бы, так что оставалось только в служанки, в уличные проститутки либо замуж, и, хотя страшное рассказывали о каждом из упомянутых поприщ, последняя возможность все же казалась наиболее безопасной. Направившись по этому пути, она может заиметь детей, а стало быть, и некоторое снисхождение. Что же до видов на будущее, то оно всецело зависит от того, к какому попадешь мужчине. Следовательно, выход замуж за незнакомого мужчину в заморской стране дает явные преимущества — прежде всего именно удаленностью: во-первых, от матери, сварливой мегеры, в недавнем прошлом по злоречивости едва не подвергшейся позорному окунанию в пруд;[4] во-вторых, от братьев, работающих день и ночь с отцом и от него набравшихся небрежительного отношения к сестре, помогавшей их взращивать; но особенно от ухмылок и грубых поползновений мужчин — пьяных ли, трезвых, — шарахаться от которых ей приходилось каждый божий день. Ну, в Америку. Ну, опасно, но ведь не хуже, поди, чем здесь?
Вскоре по прибытии на ферму Джекоба она сходила за семь миль в местную церковь, познакомилась с несколькими слегка подозрительными поселянами. Они отъединились от более крупной секты, чтобы практиковать здесь свою раскольничью религию в ее самом чистом виде — истинном и по-настоящему богоугодном. С ними она старалась говорить как можно вежливее. В церкви была тише воды, ниже травы и, даже когда они объяснили ей суть своей веры, глаза закатывать не стала. И лишь когда отказались крестить ее детище перворожденное, ее прелестную доченьку, Ребекка от них отвернулась. Пусть и слаба в ней вера, но как же можно не защитить душу младенца от вечной муки?
Все чаще и чаще она делилась своим горем с Линой.
— Только что ведь изругала ее за порванную рубашонку и, представляешь, Лина, в следующий миг поворачиваюсь, а она лежит в снегу. И головушка треснувши, как яйцо.
Поминать о своих печалях в молитве она совестилась: в скорби следует оставаться стойкой, Богу непригоже выказывать ничего кроме хвалы и истовой благодарности за милость и заботу. Но она родила четверых здоровеньких детей, и три раза на ее глазах младенцы в разном возрасте уступали то одной, то другой немочи, а потом и Патриция, перворожденная, уже пятилетняя, дарившая ее таким счастьем, о каком прежде Ребекка и мечтать не смела, два дня пролежав у нее на руках, умерла от проломления темени. Да еще и хоронить ее пришлось дважды. Первый раз оставили замерзать в выстланном мехом гробике, потому что земля не пожелала принять этот коробок, который сколотил Джекоб, а второй раз весной, когда им удалось наконец под бормотанье пастора баптистов прибрать ее, уместив между братьями.
А по Джекобу ей, слабой, опрыщавевшей, не отпущено было убиваться и полной днины; ее скорбь выдернули непоспелой, как репу в голодный год. Уже ее собственная смерть — вот на что пора было состремить помыслы. Смерть уже стучала в ее крышу копытами своего коня — она виделась Ребекке нисходящей к ней закутанной в плащ, источающей мрак фигурой. Но каждый раз, едва чуть-чуть отступала мука, мысли ее отдалялись от Джекоба и возвращались к Патриции, к ее запекшимся волосам, к сбереженному на особливый случай пересохлому куску мыла, которым она отмывала их, к тому, как вновь и вновь отполаскивала каждую темно-медовую прядочку от кровавого ужаса, безнадежно застлавшего ей всю душу черным.
На гробик, под шкуряным покровом ждущий оттепели, Ребекка не взглянула ни разу. Но когда земля, наконец, помягчела, когда Джекоб сумел-таки уцепить ее заступом и они опустили гроб в ямку, она села наземь, схвативши себя за локти, и, забыв о сырости, не сводила глаз с каждого комочка и камушка, что сыпали сверху. Весь день там просидела и всю ночь. Никто — ни Джекоб, ни Горемыка, ни Лина — не мог приподнять ее. Да уж и пастору не осилить было, потому что кто, как не он с его присными, кощунственной ересью своей обездолил ее детей, лишил малюток спасения во Христе. Лишь рычала, когда ее трогали; набрасывали одеяло на плечи — срывала. Тогда ее оставили одну, ушли, качая головами и бормоча молитвы о ее прощении. На рассвете по свежевыпавшему легкому снежку пришла Лина и разложила на могиле красивые камешки и еду, украсив холмик пахучими ветками, потом стала говорить, что ее мальчики и Патриция теперь звездочки в небе или что-то еще, такое же благолепное, — желтые и зеленые пташки, игривые лисенята или облачка жемчужные с розовым подбоем, хороводящие на краю небосклона. Языческий лепет, конечно, но по утешности своей, может, и не хуже чем да избавлены будут скончавшиеся без покаяния сродники, ближние и знаемые наши от муки вечныя… Вообще молитвы, которым и Ребекку научили, и сами неустанно повторяли баптисты местного сообщества, были труднопостигаемы и искомого облегчения не приносили.
…Однажды летним днем она сидела на завалинке, шила и перед Линой рисовалась сомнительными речами, а та помешивала белье, здесь же, подле нее кипятившееся в чане.
— Думаю, Господь и не ведает, кто мы есть. Ведал бы, пожалуй, возлюбил бы, но думаю, про нас Он и слыхом не слыхивал.
— Но ведь Он сотворил нас, так? Разве нет?
— Сотворил. Да Он и хвосты павлиньи сотворил такожде. Это, никак, поухищренней будет!
— Вот тебе на! Ведь мы поем и говорим, а павлины нет.
— Мы поневоле вынуждаемся. А павлинам оно не надобно. И что в нас еще хорошего?
— Разумения. И руки, чтобы всякую вещь ладить.
— Ну, так ведь то для себя все. Для собственной страды и пропитания. То ж не ему, не Богу. Он где-то далеко, в конце Вселенной. Что ему до нас!
— А что же Он тогда делает, коль не доглядывает за нами?
— Да черт его знает!
И обе они прыснули со смеху, как малые девчонки, что прячутся за конюшней и сами не свои, до чего рады своим опасным побасенкам. А теперь вот и не поймешь: ужасный случай с Патрицией, когда дочку копытом этим чертовым ударило, — не укоризна ли то Господня, не Он ли поставил матери на вид невежество ее.