Сталин и писатели Книга вторая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это были не случайные, «экстремальные» выплески раскаленной страсти. Это был постоянный, неизменный лейтмотив:
Стрелецкая луна. Замоскворечье. Ночь.Как крестный ход идут часы Страстной недели…Я вижу страшный сон. Неужто в самом делеНикто, никто, никто не может мне помочь?
В Кремле не надо жить. Преображенец прав,Здесь зверства древнего еще кишат микробы:Бориса давний страх, и всех Иванов злобы,И Самозванца спесь — взамен народных прав.
Адресат не назван. Но кто он — сомнений не вызывает. Даже после XX съезда Ахматова вынуждена была отказаться от попытки эти стихи напечатать:
Анне Андреевне очень хотелось дать «Стансы». Мне, разумеется, тоже… Сначала голос хоть и трагический, но величавый и спокойный, а потом вдруг, при переходе во второе четверостишие, удар неистовой силы. Вру, не «при переходе», а без всякого перехода, как удар хлыстом: «В Кремле не надо жить»…
А в последних двух строках — полный и точный портрет Сталина…
— Как вы думаете, все догадаются, что это его портрет, или вы одна догадались? — спросила Анна Андреевна.
— Думаю, все.
— Тогда не дадим, — решила Анна Андреевна. — Охаивать Сталина позволительно только Хрущеву.
(Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том второй. М. 1997. Стр. 207)Но иногда тот же мотив звучал у нее еще страшнее, еще обнаженнее. И обращение ее к адресату было еще более прозрачным, совсем уже не вызывавшим сомнений в том, к кому она обращается:
Я приснюсь тебе черной овцоюНа нетвердых, сухих ногах,Подойду, заблею, завою:«Сладко ль ужинал, падишах?Ты вселенную держишь, как бусу,Светлой волей Аллаха храним…И пришелся ль сынок мой по вкусуИ тебе и деткам твоим?»
Когда вспоминаешь такие ее стихи, особенно ясно видна пропасть, отделяющая ее отношение к Сталину от того, что — в те же годы — думал о «падишахе» Пастернак.
В отличие от Ахматовой ему нетрудно было найти в своей душе точку опоры (и даже не точку, а мощный пласт мыслей и чувств) для искреннего прославления Сталина.
Иное дело — Мандельштам.
Он относился к Сталину не лучше, чем Ахматова. Я бы сказал, что даже хуже, — если бы это было возможно. Нет, не хуже, конечно, — хуже некуда. Но в свое отрицание Сталина он вкладывал больше ярости, — другой характер, другой темперамент:
—… он не способен сам ничего придумать…
—… воплощение нетворческого начала…
— тип паразита…
—… десятник, который заставлял в Египте работать евреев…
(Эмма Герштейн. Мемуары. Санкт-Петербург. 1998. Стр. 26.)Немало еще такого, и даже похлеще, наговорил он о Сталине — и устно, и письменно, и в стихах, и в прозе. Но достаточно напомнить только одно из этих его высказываний — самое знаменитое:
Его толстые пальцы, как черви, жирны,А слова, как пудовые гири, верны.Тараканьи смеются усищаИ сияют его голенища…
Как подковы кует за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.Что ни казнь у него, — то малина.И широкая грудь осетина.
Но вот тут-то как раз и таилась ловушка, в которую он попал.
Как ни дико это звучит, но именно этот яростный накал презрения и ненависти и стал источником той воспаленной, можно даже сказать, патологической искренности, какой окрашены его обращенные к Сталину покаянные стихи. Отчасти (только отчасти) — «Ода», но прежде всего — действительно мощное и безусловно искреннее его стихотворение: «Средь народного шума и спеха…».
Пастернак о стихах Мандельштама про «кремлевского горца», помимо уже известной нам его реакции («То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал…»), однажды высказался еще так:
— Я не понимаю, как он мог это написать! Ведь он же еврей!
Говоря это, Борис Леонидович, видимо, имел в виду, что негоже человеку, принадлежащему к гонимому народу, попрекать кого-либо его национальной принадлежностью. («И широкая грудь осетина…»). Эту строчку, впрочем, и сам Мандельштам считал слабой: прочитав стихотворение Эмме Герштейн, сказал, что последнее двустишие он отменяет.
Согласился он тут с Пастернаком или нет (скорее, не согласился; а двустишие решил отменить по другим причинам), но сознание своей вины перед Сталиным, — сознание, что в своем стремлении предельно его оскорбить и унизить он перешел некую границу дозволенного, — у него, судя по всему, действительно возникало. Иначе не вылились бы из его души эти пронзительные по искренности строки:
И к нему — в его сердцевину —Я без пропуска в Кремль вошел,Разорвав расстояний холстину,Головою повинной тяжел.
Тем же сознанием своей вины проникнуты и некоторые строки вымученной, в целом неудавшейся его «Оды»:
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!..
Пусть недостоин я иметь друзей,Пусть не насыщен я и желчью и слезами…
В главе «Сталин и Мандельштам», анализируя мандельштамовскую «Оду» и приведя эти строки, я назвал их выразительными и сильными. Но о рифмующихся с ними следующих двух строках, уже непосредственно прославляющих Сталина, сказал, что они — просто пародийны:
Он мне все чудится в шинели, в картузеНа чудной площади с счастливыми глазами.
И само слово «картуз», которым обозначена сталинская фуражка военного образца, и «маловысокохудожественные» эпитеты (площадь — чудная, глаза — счастливые) — все это убого до крайности. Однако сила и выразительность предыдущих двух строк, писал я там, заслоняет эту убогость, даже как бы заражает эти убогие строки своей поэтической энергией.
Вот эти вкрапления в текст «Оды» живых, искренних строк, заражающих вымученные, безликие и убогие своей поэтической энергией, и создает иллюзию, что в целом эти стихи Мандельштама, как выразилась о них Лидия Яковлевна Гинзбург, «замечательные, и в высшей степени его стихи. Значит, они соответствовали какому-то из несогласованных между собой поворотов мандельштамовского сознания».
В прославляющих Сталина стихах Ахматовой мы не найдем ни одного такого живого слова. Ни одного такого «несогласованного» поворота.
* * *Впрочем, — нет. Один «несогласованный поворот» в одном из этих ее мертворожденных стихотворений все-таки промелькнул:
Ликует вся страна в лучах зари янтарной,И радости чистейшей нет преград, —И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,И дважды Сталиным спасенный Ленинград.
В день новолетия учителя и другаПеснь светлой благодарности поют, —Пускай вокруг неистовствует вьюгаИли фиалки горные цветут.
Стихотворение называется «21 декабря 1949 года». В этот день Сталину стукнуло 70 лет. К этому дню были сочинены сотни, тысячи, наверное, даже десятки тысяч стихотворных строк.
Так вот и катится она, как по рельсам, по этой — тысячами, десятками тысяч других стихотворцев, славивших вождя, — хорошо накатанной дороге.
По этой гладкой дороге можно катиться не останавливаясь, нанизывая, как баранки, строфу за строфой. А можно и легко поменять эти строфы местами. Скажем, так:
В день новолетия учителя и другаПеснь светлой благодарности поют.Пускай вокруг неистовствует вьюгаИли фиалки горные цветут.
Ликует вся страна в лучах зари янтарной,И радости чистейшей нет преград, —И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,И дважды Сталиным спасенный Ленинград.
А можно даже переставить строки внутри одной строфы. Например, вот так:
И древний Самарканд, и Мурманск заполярный,И дважды Сталиным спасенный Ленинград, —Ликует вся страна в лучах зари янтарной,И радости чистейшей нет преград.
Ничего не меняется. Потому что ни одно слово не задерживает тут нашего внимания. И вдруг:
И вторят городам Советского СоюзаВсех дружеских республик городаИ труженики те, которых душат узы,Но чья свободна речь и чья душа горда.
Что это значит? Какие узы? И кого они душат? Кого и какие узы могут душить «в нашей юной прекрасной стране?»