Три романа о любви - Марк Криницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он стукнул кулаком по чертежу.
— Паучиха съедает во время любовного экстаза паука. А здесь избирают другой способ поглощения: подчинись моему желанию, растворись в моих объятиях — иначе я отравлю тебе всю жизнь! Это, спрашивается, любовь? Простите: это — эгоизм, чувственная разнузданность. Это — надругательство над любовью, а не любовь. Любовь (вы меня извините!) не вынуждается насилием.
Он говорил так, как будто Колышко собирался с ним спорить.
— Кто способен принуждать к любви террористкой, тот не уважает, не ценит, не понимает любви-с.
Глаза его страшно выкатывались. Он брызгал на чертеж слюною. Сусанночку он ненавидел чисто стихийно.
— Вторжение в дом с юбками и картонками. Укрепление в цитадели.
Он подтягивал сползавшие от волнения коленкоровые нарукавники.
— Ты войди в дом так, чтобы из него увести. Это я понимаю. Прибеги босыми ногами. Это номер-с!
Колышко снисходительно слышал это брюзжание. К старику он привык. И под это брюзжание в нем росла и росла жалость к Сусанночке.
У нее были слабо развиты органы сопротивления. Ее попытки удержаться за жизнь были ребячески-жалки. Сейчас она была отринута и забыта всеми. Ее никто никогда не любил. Ее привязанность к нему чисто собачья. Чтобы ее оттолкнуть, надо быть прямым негодяем, способным на все.
Он прошел к ней в спальню, чувствуя на себе враждебный взгляд старика.
— Можно войти? — спросил он сестру милосердия.
Миловидная девушка застенчиво встала и сказала:
— Можно-с.
Глаза Сусанночки улыбались ему от подушки. Пока он приближался к ней, она молитвенно смотрела на него. Ей, вероятно, казалось сейчас, что она смотрит на него с того берега, из другой жизни. Ее лицо осунулось. На нем легли мертвые, синие тени. Рука у нее была горячая.
Не выпуская ее пальцев, он присел к ней на край постели. Голова ее глубоко ушла в подушки. В глазах был горячечный блеск. Он не понимал, какие мысли тревожат ее. Но, видно, она приготовилась умереть. В эту минуту она не сомневалась, что он принадлежит ей. Вот сейчас, пока она лежит, а он сидит возле.
Она цепко схватила его руки горячими пальцами. Потом раскрыла губы, чтобы что-то сказать.
— Не смей! — погрозил он. — Тебе запретил доктор.
Она закивала головой и притянула его к себе. Он притронулся к самому ее рту. Горячее дыхание повеяло ему на лицо. Он услышал, более угадывая глазами:
— Ау, Нил!
— Ау, мое счастье.
Не выдержав, он разрыдался. Она понимала, что с ним, и, безмолвно утешая, ласкала его волосы. Глаза ее были радостны, но радость эта была нездешняя, от всего отрешающаяся. Она точно хотела ему сказать сиянием глаз: «Я умру. Но я хочу, чтобы ты после меня был счастлив».
— Я хочу, чтобы ты как можно скорее поправилась, — сказал он. — Ты увидишь: мы будем с тобою счастливы.
Она покачала отрицательно головой, потом такая же сияющая уставилась глазами в потолок. Он пошевелился. Она тотчас же сжала его руку. Она боялась, что он уйдет и она умрет без него.
— Я никуда не уйду от тебя, — сказал он. — Я сам буду давать тебе лекарство.
Она взяла свою руку, успокоительно кивнула головой и закрыла глаза.
Он на цыпочках вышел из комнаты.
XXXIII
Письмо пришло по почте. Сначала Колышко не хотел его распечатывать вовсе. Жалкая комедия! Потом любопытство взяло верх.
«Ненни, как видите, я жива, — прочел он. — Я убеждена, что, если бы вы получили такую записочку, как моя предыдущая, от Сусанны Ивановны, вы бы пришли в отчаяние. Мысль же о том, что я собираюсь переселиться в лучший мир, наверное, нисколько не затронула вас. Вообще, у вас ко мне нет никакой жалости. Это приводит меня в восторг. Я всегда подозревала это, но мне необходимо было увериться. Не скажу, что это было особенно приятно для моего самолюбия. Я прождала до двух часов ночи вашего звонка. Но кто хочет любить и быть любимым, тот должен спрятать самолюбие в карман. Никто во всю жизнь не терзал меня таким образом, как вы. Вы точно нарочно созданы, чтобы причинять мне maximum страданий. Ваша холодность прямо-таки очаровательна. Ваша ненависть не сравнима ни с чем. Я чувствую ее уколы даже на расстоянии. Я знаю, что вы еще никого не ненавидели в своей жизни так, как меня. Возбудить такую ненависть к себе — да это же прямо богатство. И отвечать на нее любовью, протягивать навстречу горячие, трепещущие руки. Представлять миллиарды раз холодное, враждебное лицо, покрывая его в воображении поцелуями, как это делаю я сейчас, Ненни.
Самый страшный враг любви — безразличие. А мы еще далеки от этой последней грани.
Боже, как далеки! Дорогой, не боритесь же напрасно. Я смело вам разрешаю ненавидеть себя. Целую ваши неумолимые руки. Ваша раба Нумми».
Колышко разорвал письмо, но у него было чувство неприятного удовлетворения. Да, его чувство к ней ближе всего подходило к понятию ненависти. Она не была для него безразлична. Даже клочки этого разорванного письма доставляли ему что-то похожее на радость. Она предугадывала его ощущения. Ему хотелось сжать ее пальцы, чтобы услышать их хруст, бросить ее на пол, может быть, даже… Он остановился, в страхе ощущая жар в лице. Медленно и сладко замирало сердце. «Самый страшный враг любви — безразличие». Она позволяла себе играть его душой, точно мячиком. Она хотела, чтобы он ее то любил, то ненавидел. И может быть, даже его ненависть была ей больше нужна, чем его любовь.
Он представил себе ее удлиненные, весело смеющиеся глаза. Он постарался подумать о них безразлично. От напряжения пот выступил у него на лбу и ладонях. Не должен ли он ответить на этот последний выпад равнодушием и презрением?
Его охватил страх. Неужели он больше не господин своей души? Ну да, это была ошибка, неосторожное увлечение. Он доверчив вообще. Он немного неосторожно подпустил эту женщину к тайникам своей души. Он был обманут блестящей внешностью и искусной игрой.
Взгляд Колышко упал на развернутые части конкурсного проекта, белевшие на чертежных досках. Правда, он за последние дни почти вовсе отстранился от работы над ним. Над столом на козлах витал теперь всецело дух Василия Сергеевича. Лично у него проект вызывал неприятное чувство тошноты.
Это было малодушное бегство. Колышко подошел к чертежному столу. У него было странное ощущение, точно он соразмеряет силу своего духа с этим неприятным и липким, сторожившим его с недавних пор.
Если бы он мог покончить одним ударом. Мысль показалась ему явно сумасшедшей. Он покрыл вычерченные части тонкой серой бумагой. Дело сделано. Нет ничего труднее, чем разобраться в тайных процессах творческой работы. И почему он привык думать, что обязан замыслом этого проекта участию Веры Николаевны? Творческое возбуждение могло прийти к нему по самым разнообразным и капризным поводам. Он слишком мнителен.
Руки его дрожали. Он понимал, что пытается себя обмануть. Надо быть стойким и смотреть правде в глаза. Да, он увлекался этой женщиной. Да, этим проектом он обязан ей. Да, он любил, он был взволнован.
Вглядываясь в резкие штрихи первоначального наброска, распяленного Василием Сергеевичем на стене, он вновь сейчас переживал отдельные моменты этого поразительного подъема.
С тех пор она обманула его. Все оказалось фальшью. Но ведь подъем остался подъемом. Подъем — это то, что всегда жило в нем самом.
Он припомнил, сцену за сценой, появление этой женщины в его доме и то, как она расчетливо и упрямо шла к своей цели. Да, ее игра была ее игрой, его же искренность оставалась его собственной душевной правдой.
Он вновь вернулся к столу и погрузился в созерцание чертежа. Почему это случилось так, что прекрасный порыв, вызванный несомненным восторгом перед душой этой женщины, ее умом, вкусом, превратился во что-то безобразное?
Может быть, он был несправедлив к ней? Да, она была жестока, прямолинейна, ее душа шла по трудным, извилистым путям каких-то непонятных ему извращений. Она прикоснулась к его духу, чтобы наполнить его тревожным и невнятным гулом. Они просто были разные. Почему он должен ее «презирать» или «ненавидеть»? Еще и сейчас она заставляла напрягаться и дрожать его душу. Отчего он не хочет остаться беспристрастным?
Придвинув стул, он погрузился в созерцание отдельных частей чертежа. Его мысль делала новые и новые открытия. Брезгливо поджав губы и задерживая дыхание, он всматривался в работу помощника. Местами для него были ясны его ошибки. Иначе и не могло быть. Во всем этом было что-то хаотическое. Старческая фантазия Василия Сергеевича делала то там то сям зияющие бреши. Проект смотрел на него сиротливо. Столько потраченных ночей! И не смешно ли это бегство от самого себя? Не возмутительна ли эта неспособность покончить с двойной бухгалтерией собственного духа? Что же, в конце концов, он здесь хозяин или больше уже нет?