Собор - Измайлова Ирина Александровна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо стараться не оставлять на земле ничего незаконченного. Даже если мучают сомнения, надо иметь смелость самому провести последнюю черту и положить последний камень. И самому оценить сделанное. Человека называют венцом творения, но венец творения не только человек, но и все им созданное, и мы потому так мало живем на земле, что, создавая, должны всегда помнить: можно не успеть, и, помня это, не позволять себе лени и отдыха. В созидании смысл жизни людей на земле, смысл их появления на ней.
Для кого эти последние строчки? Ведь для кого-то я их пишу. Наверное, для Михаила, для тех, других, которые будут строить потом, после меня. Даже если они этого и не прочитают. Важно, чтобы мысль родилась, а рожденная, высказанная, она уже не пропадает.
Я ставлю точку. Как трудно ее поставить… Перо в руке такое тяжелое! А за моим раскрытым окном мир наполнен сиренью и звоном летнего дождя…»
Элиза закрыла тетрадь и подала ее Мише:
— На, возьми. Я хотела перечитать только эту последнюю страницу, а так я их знаю наизусть. Бери же.
Миша положил дрожащую руку на край коричневой тетради и не решался взять ее со стола.
— Мадам, но может быть, все-таки их вам оставить? — прошептал юноша. — Как я могу?
— Можешь, — спокойно отрезала Элиза и, вновь опуская глаза к разложенным перед ней бумагам, собрала и сложила в большую пустую шкатулку две-три тонкие пачки писем и несколько мелких безделушек. — Раз он подарил тебе эти записки, Мишель, то тебе они и должны принадлежать. По сути дела, он писал их для тебя, ты же понимаешь. Дай мне еще вон ту коробку, пожалуйста, мне до нее не дотянуться.
Открыв последнюю из составленных на столе шкатулок, Элиза вытащила из нее пачки писем и записок, в конвертах и без конвертов, и, быстро просмотрев их, стала кидать в ярко горящий камин. Огонь заметался вокруг толстых пачек, рыжие язычки вскакивали на них, огибали, не спеша начать свою трапезу.
Мише стало казаться в эту минуту, что с ним происходит нечто нереальное. Этого всего не было… Но это было!
Он находился в доме, где родился и вырос, в доме, где научился мечтать и любить. Но то был уже другой дом. Большая гостиная, пустая, почти без мебели, казалась, холодна, несмотря на полыхающий камин. Мраморный стол, на котором в детстве Миша с Еленой любили играть стеклянными шариками, был нестерпимо черен, ибо на нем белели обреченные письма. Чернее этого стола было только платье Элизы.
— Вы все сжигаете? — давя в себе слезы, проговорил Миша. — Но когда-нибудь люди станут искать эти письма, станут жалеть, что их нет.
— Станут, — сухо проговорила мадам де Монферран. — Да, станут. И не найдут. Потому что никто не смеет копаться в его жизни, в его сердце, судить его слова и поступки. Я никому этого не позволю. Люди любят читать чужие письма. А если их написал человек знаменитый, так в них они всегда видят и то, чего не написано. Но его писем они не прочтут!
Михаил наклонился, взял ее руку в шелковой черной перчатке и поцеловал.
— Простите! Как вы правы… А ведь я бы не догадался это сделать!
Она бросила в огонь еще одну пачку бумаг. Огонь, охватив их, наконец ярко вспыхнул, и Мише померещилась сквозь пелену слез, непрошено застлавших его глаза, слабая улыбка на лице Элизы.
— Я, Мишель, для того и жила на свете, чтобы изредка делать для него то, чего не мог бы сделать никто другой.
Слова эти были сказаны просто, и голос говорившей был тих и ровен, но в тоне ее прозвучало самое страшное: не только «я жила», но «я больше не живу».
Последняя шкатулка опустела. Мадам де Монферран встала из-за стола и повернулась к юноше:
— Теперь слушай меня, мальчик мой, я должна все вспомнить… Да, вот! Я сообщила новому владельцу дома, что он сможет въехать сюда через неделю. Мы уезжаем завтра, но я не хочу, чтобы его въезд состоялся сразу, едва за нами закроются двери. Понимаешь? Проследи за этим. По просьбе этого господина — ты его знаешь, его фамилия Старчевский, он занимается издательским делом — так вот по его просьбе я ему оставила некоторое количество чертежей и рисунков, пускай ими распорядится. Пуатье говорит, что украсть там уже нечего… Я имею в виду, что никто потом не украдет мыслей Анри, его открытий. У Пуатье еще много бумаг, передай ему, если я его не увижу, что все самое важное он должен переслать мне в Париж. Все остальное я передала в Академию художеств. Дальше… Старчевский со мною рассчитался за дом и за ту часть наших коллекций, которую он купил. Слава богу, хватит на хороший памятник… Ну, а мсье Ушаков, золотопромышленник, который приобрел основное, обещал расплатиться в рассрочку. Доверенность на получение денег у нашего адвоката, но он меня предупредил, что Ушаков, кажется, собирается объявить себя несостоятельным. То ли он разорился, то ли лжет, что это так… Если он платить откажется, передай нашему адвокату, мсье Лавуазье, что я судиться не буду.
— Не будете?! — вскрикнул Миша. — Но… Мадам, да ведь там на двести тысяч… а стоит все это втрое дороже. Он затем и купил, чтобы перепродать, мошенник этот. Пускай тогда вам все вернет!
— Нет! — впервые голос Элизы, до того каменно-бесстрастный, выдал страдание. — Нет, Мишель! Ничего мне не надо. Я потому так торопилась продать все это, чтобы больше не видеть. Неужели ты не понимаешь? Я и отсюда сбежала бы немедленно, сняла бы любой угол, кабы тут не было его! Там, в той комнате, за стеной. А все эти вещи, все, что здесь было: книги, картины, шпалеры, статуи — все, к чему он прикасался, к чему уже не прикоснется. Неужели я смогла бы прожить рядом со всем этим лишний день?! И на что мне деньги? У меня их много, а мне столько не надо. И вот еще что! Ты отобрал все книги, которые хочешь взять себе?
— Да, — задыхаясь от зажатых в горле рыданий, сказал Миша. — Я много не мог взять, Элиза Эмильевна… Самое нужное и самое любимое.
— Напрасно, — голос ее опять был тверд. — Анри хотел тебе оставить всю библиотеку, ты сам отказался.
— Потому же, почему и вы от всего остального, — молодой человек отвернулся и отошел к окну, боясь заплакать у нее на глазах. — Потому и отец отказался, когда вы хотели ему отписать дом. Что вы! Разве смог бы он жить в этом доме?!
— Не смог бы, как и я, — кивнула Элиза, хотя Миша и не мог ее видеть. — Значит, остальное пускай Кёне забирает, книги остальные. Он давно этого ждал, мне кажется. Книг этих. Нет, нет, я ничего не хочу сказать плохого, он человек порядочный. Но ждал. Книги тоже немало стоят, а ты об деньгах моих беспокоишься. Кёне-то не обманет[87]. Ну, кажется, я тебе все сказала. Ступай же теперь. Завтра приходи к девяти. Карета и носильщики в десять будут.
Не выдержав, Михаил рванулся к ней, схватил ее за руку:
— Мадам! Сударыня… Элиза Эмильевна, милая, неужели вы снова останетесь здесь одна?! Ведь и слуги уже ушли, ведь горничной и той сегодня уже нет… Позвольте и я с вами останусь!
Но черные глаза на белом, как маска, лице по-прежнему смотрели сурово и бесстрастно.
— Нет, Мишель, — Элиза хотела обнять юношу, но подумала, что он разрыдается, и отступила. — Нет, ты иди туда, к себе на квартиру. Отцу ведь плохо. Второй день не встает.
— Он встанет завтра обязательно, — воскликнул Миша. — Встанет и придет — я знаю. Он все твердил, что поедет с вами в Париж. И как вы его вчера сумели отговорить, ума не приложу…
— Но Деламье сказал, что он умрет, если поедет. Я сказала, что тогда тоже не доеду живая… И ты никуда не езди, слышишь. Оставайся с отцом. Ты ему всех дороже.
— Я знаю, я останусь, — покорно прошептал молодой человек. — Но сегодня-то. С отцом там матушка, Елена, Сабина, дедушка Джованни. А вы здесь одна!
Ее глаза засверкали, лицо вдруг ожило.
— Как это я одна?! — произнесла она незнакомым низким глухим голосом. — Я не одна, Мишель, я ведь остаюсь с Анри… И мне лучше побыть с ним вдвоем. Спасибо тебе, родной мой. Иди! Поцелуй отца, скажи — я жду его завтра, а если он не придет, сама приду проститься с ним.