Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, о чем хлопочет, что говорит и делает проповедник Беньямин с его Железным крестом, с его котелком и его мечтами в духе Берты фон Зуттнер{115}, это при самых лучших намерениях всего лишь героическая, никчемная суета. Нет никакого смысла мечтать о том, как бы должно было и как бы могло быть хорошо.
И те заботы и страхи, которые мучили Анну, — они тоже не имели смысла. Какое горе, что она поставила точку, что она не дожила до его, Зеппа, сегодняшнего дня, до его «Песен Вальтера», до концерта у мадам де Шасефьер, до возвращения Фридриха Беньямина и до этой работы над «Залом ожидания». Она поняла бы, какой большой путь он прошел. Его прежнее искусство — это «искусство для искусства», бесцельное, беспочвенное и, следовательно, больное. Но он выздоровел. «Он не пишет, а вышивает золотыми нитками по шелку», — сказал Готфрид Келлер о Конраде Фердинанде Майере{116}. Теперь Зепп не вышивает более золотыми нитками по шелку.
Опять уже занесся? Опять так быстро успокоился на достигнутом? Анна пробрала бы его. Анна с ее хорошо подвешенным языком уши прожужжала бы ему, перечисляя, чего только в его симфонии не хватает. Финала, например, еще, можно сказать, нет совсем. А для того чтобы написать финал к его симфонии, нужно верить. Поезд, которого давно ожидают, непременно придет это ему ясно. Если он не придет, все рухнет и симфония его действительно будет «Залом потерянных шагов», мостом, ведущим в Никуда.
«Сделать» финал он мог бы. Он отлично владел техникой компонирования, он смог бы втиснуть нечто приблизительное в проклятые пять линеек нотной бумаги, и это было бы даже неплохо, и за один вечер публика, пожалуй, не раскрыла бы обмана. Но что он выиграл бы?
Зепп стряхнул с себя раздумье, вернулся к письменному столу и принялся отрабатывать сырые места. Однако работа не спорилась, воодушевление исчезло. Пришел Ганс, и Зепп обрадовался предлогу прервать ее.
— Как подвигается твой «Зал ожидания»? — спросил Ганс.
— Еще поработаю над ним, — ответил Зепп.
— А к середине октября кончишь? Как ты полагаешь? — допытывался Ганс.
Зепп, несколько удивленный, пожал плечами.
— Жаль, — громче обычного, несколько угловато сказал мальчуган, — в таком случае я, пожалуй, уж не услышу симфонии.
— Ты, значит, в середине октября собираешься ехать? — проверяя свою догадку, спросил Зепп. Голос его прозвучал устало; в комнате было уже темно, но он не включил света.
— Да, — ответил Ганс. — Разрешение получено, все оформлено.
— Что ж, надо мне привыкать к этой мысли, — сказал Зепп, — надо приспосабливаться. — Он произносил какие-то слова, он явно говорил только затем, чтобы не наступило молчание.
Со времени последнего разговора с отцом Ганс чувствовал, что между ними установилась гораздо большая близость, чем раньше; ему чертовски тяжело оставлять отца в одиночестве.
— Сегодня на твой текущий счет опять поступило восемь тысяч франков, поспешно сказал он. Говорить, говорить, и только о практических вещах, ни в коем случае не допустить взрыва чувств. — Если так дальше пойдет, ты скоро сможешь жить на проценты с твоих капиталов. В «Пари Миди» напечатана сегодня статья о тебе — дай бог всякому.
Это прозвучало очень дружелюбно и очень беспомощно, Ганс как будто хотел напоминанием о славе и успехе утешить отца, удрученного предстоящей разлукой.
Зепп улыбнулся.
— Я нисколько не упрекаю тебя, Ганс, — ответил он на то, чего мальчуган не сказал, и дружески, серьезно поглядел на него глубоко сидящими глазами. — Не думай, — продолжал он, — что я настроен против Москвы, как тебе могло показаться, оттого что я недавно так ополчился на нее. С тех пор я переменил мнение. И вообще в последнее время я стал много терпимее.
— Когда ты заговариваешь о своей терпимости, — ответил Ганс и тоже улыбнулся, — я начинаю бояться. В таких случаях с тобой бывает особенно трудно.
— На этот раз это не так, — пообещал Зепп. — С тех пор как я получил возможность вернуться к музыке, я стал умнее. Жалко, что я не закончу «Зал ожидания» до твоего отъезда. Думаю, что эта музыка и тебе многое скажет. Но симфонию, несомненно, будут передавать по радио, я предупрежу тебя телеграммой. Надо надеяться, что, по крайней мере, приличные приемники в Москве найдутся.
— Надеюсь, — терпеливо ответил Ганс.
— Серьезно, мальчуган, мне кажется, что в смысле политических взглядов мы подошли ближе друг к другу. Раньше, например, я бы из успеха дела Беньямина сделал вывод о наличии каких-то больших сдвигов. Теперь же я хорошо понимаю, что это отдельный, ничтожный случай, который ровно ничего не доказывает. Журналиста Фридриха Беньямина мы вырвали из рук насильников. А страну Абиссинию мы не сможем спасти. — Зепп собрался с духом и, едва видя в сгущающихся сумерках лицо сына, сделал признание: — Я убедился, Ганс, что твой главный принцип верен: к сожалению, прав ты, а не я. К сожалению, те, кто утверждает, что идея может пробить себе путь без насилия, — фантазеры. Справедливый порядок на земле не установишь без насилия. Группы людей, заинтересованные в несправедливом порядке, не сдадутся, пока их не сломят силой. Это-то я уже понял.
Ганс напряженно слушал, взволнованный и обрадованный: значит, Зепп сорвал пелену с собственных глаз и он, Ганс, помог ему в этом.
— Не могу сказать, — помолчав, продолжал Зепп, — чтобы мое новое видение мира сделало мою жизнь приятней. Вам-то хорошо. Ваше мировоззрение стало частью вас самих, вы, точно сантиметром, мерите мир вашими принципами, вам все на свете ясно как дважды два — четыре, и вы чувствуете себя превосходно. Я же совсем не хорошо себя чувствую. Я понял, что ваши основные принципы верны, но в том-то и дело, что я их только понял, мозг мой признает их, а чувство с ними в разладе, сердце не говорит «да». Холодно мне в твоем мире, где все построено на разуме и математике. Не хотел бы я жить в этом мире. Мне представляется, что в нем слишком много внимания уделяют массам и слишком мало отдельной личности. Я люблю свою старомодную свободу. Борозды в моем мозгу проведены так глубоко, что мне из них не выкарабкаться. В теории я еще могу научиться чему-нибудь новому, а на практике — нет.
— Прости, но, мне кажется, ты себя недооцениваешь, — осторожно возразил Ганс. — Ты разве не говорил, что для «Зала ожидания» тебе пришлось сочинять абсолютно новую музыку? И разве твоя новая музыка не дает тебе тепла?
Но Зепп отверг эти доводы.
— В твоем мире, — нетерпеливо сказал он, — я чувствовал бы себя ужасно неуютно, в этом я уверен. Мне пришлось бы отказаться от всех милых сердцу привычек, а без них я не мыслю себе свою жизнь. Все это беспомощные слова, — вдруг сердито прервал он себя, — а то, что я хочу сказать, в слова не укладывается. Старое не умерло, а в новом еще нет дыхания, мы живем в мерзкое переходное время, это действительно жалкий зал ожидания. Все, что я говорю тебе, я вложил в свою музыку. А выраженные словами, мысли мои звучат мелко и мелодраматично, и я, конечно, по-твоему, ужасно сентиментален. Нет разве? Но, быть может, ты понимаешь меня? — запальчиво спросил он тоном прежнего, взрывчатого Зеппа.
— Надеюсь, что понимаю, — скромно сказал Ганс. Его спокойный голос умиротворяюще подействовал на Зеппа.
— Я счастлив, что у меня хватило выдержки оставаться в газете, пока не разрешилось дело Беньямина, и только тогда вернуться к музыке, — признался он мальчугану. — Нельзя сказать, чтоб я многого достиг. И ты, вероятно, думаешь про себя, что мои претензии жалки. Я и сам себе представляюсь плешивой и общипанной птицей, как политик, конечно. В особенности когда говорю об этих вещах, как почти законченный рантье, сытый и самодовольный. Но с меня хватит того, что я сделал, это было трудно, дорогой мой, и совесть моя чиста. А теперь скажи честно, Ганс: ты смотришь на меня сверху вниз?
— Я ведь не свинья, — просто сказал Ганс. — Смотрю на тебя сверху вниз? Да я счастлив, Зепп. Теперь я уеду гораздо спокойнее.
Зепп немножко стыдился своих признаний.
— Однако хватит выворачивать себя наизнанку, — сказал он. — Я, право, чувствую себя неким персонажем с картинки одной из тех ужасных старых книг, которые выставлены под колоннадой Дворцового парка, — этаким баварским герцогом, который отрекается от престола и величественно передает сыну корону и скипетр. В школе нас заставляли учить одно стихотворение — не знаю, вбивали ли его и вам в головы, — так там были такие строчки:
Сын, вот мое копье,Возьми его, оно мне тяжело.
Вот я тебе и передаю мое копье, Ганс. Я ухожу в отставку по старости.
— Знаешь, Зепп, — сказал Ганс, — это очень хорошо, что ты решил ограничить свою деятельность музыкой. Так ты натворишь меньше бед здесь, в Париже, а я смогу спокойно спать там, в Москве.