Повести моей жизни. Том 2 - Николай Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень обеспокоенный, я возвратился в свою камеру, приготовившись обедать, но вдруг вошел ко мне смотритель.
— Номер девятый (под каким был Поливанов) в очень нервном состоянии. Пойдите и успокойте его.
Я хорошо знал, как опасен Поливанов, когда находят на него острые припадки безумия, и он ничего тогда не помнит, но отказаться было невозможно. Я попросил смотрителя оставить меня на минутку одного, взял несколько самых толстых из своих тетрадей, обернул ими под рубашкой и курткой всю свою грудь и живот, подвязал все это, чтобы не съезжало, полотенцем, думая, что нож не пробьет такого слоя бумаги, и пошел к Поливанову.
Когда мне отворили дверь, он, насторожившись, стоял в противоположном углу. Жандарм захлопнул нас на замок и ушел, а я очутился один на запоре с товарищем в припадке мрачного сумасшествия и с финским ножом, кончик которого я тотчас же увидел спрятанным под книгой на столике.
Поливанов медленно подходил ко мне, брови были сдвинуты, глаза дико обращались то на меня, то на то место, где был спрятан нож. Впечатление было такое, как если бы это был человек загипнотизированный, действующий автоматически, как простой механизм.
— Ты зачем ко мне пришел? И ты таков же, как все остальные? Я покажу, как со мною шутить.
Я инстинктивно чувствовал, что малейшее выражение беспокойства с моей стороны кончится для меня трагически. С беззаботным видом я сел на его кровать, умышленно не глядя на место, где виднелся кончик ножа, и ответил спокойным голосом:
— Пришел, чтобы попросить тебя прочесть мое новое стихотворение и указать на недостатки.
Я подал ему нарочно захваченную тетрадку со своими стихами (он тоже писал по временам стихи и давал мне на просмотр).
— Неправда, — ответил он, — ты пришел успокаивать меня. Но ты знаешь, что я должен за это сделать?
— Ничего не слыхал.
Видя, что он не берет стихов, я сам начал читать их.
Он забегал из угла в угол мимо стола, все время поглядывая то на меня, то на место, где лежал нож. И вот через некоторое время я увидел, что дыхание его стало глубже и ровнее, брови понемногу раздвинулись и мрачные черные глаза потеряли бессмысленный вид.
Увидев, что припадок проходит, я спросил его наконец:
— Что с тобою?
— Если буду когда-нибудь на свободе, — ответил он мне загадочно, — прежде всего вызову Стародворского на дуэль.
И он больше никогда не здоровался с ним.
В форточку нашей двери жандармы протянули руку с обедом, я взял и для себя, и для него и с большим трудом уговорил его есть. Тут я пришел невольно еще к одной психической особенности нашей шлиссельбургской жизни, имеющей в основе романтическую подкладку.
Каждый сидевший в одиночном заключении, у которого была соседка, поймет меня без слов. После первых же дней перестукиванья с нею он начинает воображать ее чудом женской красоты и совершенства и влюбляется в нее заочно. Но само собой понятно, что тот образ, который рисуется в его воображении, совсем не похож на реальный, и потому не раз случалось, что при первом же свидании с нею он совсем становился в тупик: не может быть, что это та самая, с которой он перестукивался ежедневно несколько месяцев.
С Верой и Людмилой не случилось этого.
К тому первому периоду, к которому относится рассказанный мною случай с Поливановым, их удавалось уже видеть на прогулке из форточек окна. Но тем не менее каждый был влюблен то в ту, то в другую, хотел сидеть в камере около нее, ревновал других, которые были ближе, и особенно если кто посылал той или другой посвященные ей стихи.
При общем нервном состоянии, причиной которого были пожизненность заключения и только что очерченные мною психопатические постоянные выходки помешанных, сидевших между нами, это приводило нередко к сумасбродным предложениям, которым я всегда противодействовал. Так, раз Попов при каком-то из своих сердечных припадков по поводу Веры или Людмилы поднял агитацию за то, чтобы мы все, вместо того чтобы умирать здесь и сходить с ума безмолвно и поодиночке, умерли бы все разом с эффектом, который может отразиться на самих наших врагах.
— Разобьем все разом окна в наших камерах и будем кричать: «Караул! Нас живыми замуровали в гробы!» Будем кричать и бить кулаками в двери до тех пор, пока часовые нас всех не расстреляют или не придушит начальство.
Поливанову эта идея тоже очень понравилась, и я почувствовал, что если все из нас и не согласятся, то часть действительно способна на такое сумасбродство. Попов начал обвинять несогласных в трусости, а мне захотелось как-нибудь снять с себя и их этот неприятный попрек, и я простучал ему на другой день в стену (мы сидели иногда через камеру) стихотворение, будто бы найденное мною в книге, но на самом деле написанное в тот же вечер.
С ЧЕРКЕССКОГО[92]Храбрый воин бьется смело,Битва с ним — плохое дело!Он в борьбе суров и лих,Но в плену он прост и тих.Жалок трус в пылу сраженья,В бегстве ищет он спасенья.Но в плену, спаси Аллах,Забывает всякий страх!
Попов не поверил, что это было найдено мною в книге, и долго сердился на меня, но все же обидная постановка вопроса была снята, все уладилось, и мое стихотворение осталось единственным памятником его предложения.
Вторая наша тревога на романтической подкладке была с Лопатиным.
Очень талантливый как рассказчик и полемист, он также мог писать и недурные стихи и, пользуясь этим, чуть не каждый день посылал через промежуточных товарищей стуком мадригалы и Вере, и Людмиле, сидевшим далеко от него, что стало вызывать у передатчиков ревность и понятное расстройство нервов. А он не обращал на это никакого внимания. Наконец Вере стало неловко, и она попросила его больше не присылать ей стихов. Обиженный, он перестал совсем писать стихи, и нас всех это рассмешило.
Я написал и послал ему тогда такое стихотворение.
Г. А. ЛОПАТИНУ[93]Давно ль под говор струн и музы сладкогласной,Товарищ дорогой, ты пел, как соловей?Скажи же, для чего умолк напев прекрасный?Что сделалось с тобой и с музою твоей?Лежит ли на душе тяжелая обуза,И стал тебе не мил приветный белый свет?Забыл ли музу ты? Иль вертихвостка-музаНе хочет воспевать заветный свой предмет?Иль говорливых струн немолчное бряцаньеНашло себе врага среди твоих друзей,И леденит его холодное дыханьеПрелестные цветы поэзии твоей?Увы! Не знаем мы. Но, сумрачны и сиры,Безмолвно целый день сидим мы по углам.Твой громкий голос смолк, твоей не слышно лиры,И горькая тоска запала в души к нам!
Лопатин не рассердился на мою шутку и ответил такими же шутливыми стихами, но на него очень подействовало, когда Юрковский и Лаговский, обрадовавшись его неудаче, стали издеваться над ним очень зло. Он не оставался в долгу, и в конце концов влетело и мне за попытку прекратить их ссору.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});