Прокляты и убиты. Шедевр мировой литературы в одном томе - Виктор Астафьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чистых осталось всего пять пар, – наклонившись поднять перчатки, унылым голосом заметила женщина с плоской, квадратной спиной, на которой многими петельками был завязан халат. – А привезут ли?…
– Так вымойте, подготовьте! – резко бросил хирург и тем же недовольным, сердитым голосом попытал Зарубина:
– Отчего так запущена рана?
– Вынужден был задержаться на плацдарме.
– Некем замениться?
– Да, некем. Зарубин подышал и отстранение молвил: – Наш командир полка, Иван Харитонович Вяткин, отдыхает, – и увидел, как за соседним операционным столом женщина, заканчивающая операцию, на мгновение замерла и поникла.
Хирург усмехнулся, почти уже бодро хлопнул себя по коленям, поднялся, подставил руки, на которые стали надевать новые резиновые перчатки. Пока надевали перчатки, снаряжали доктора для дальнейшей работы, он вел отвлеченные разговоры с больным, расспрашивал про плацдарм, хотя и чувствовалось, что обо всем, что там происходит, он хорошо осведомлен. Осмотрев обработанную рану, хирург потыкал в нее зондом. Зарубин услышал, как зондом скребнуло по осколку.
– Осколок неглубоко, но рана очень грязная. – Себя или раненого – не поймешь, хирург спросил: – Хлороформ? Местная анестезия?
– Я вытерплю. Постараюсь. Истощился, правда, но я постараюсь.
Полусон, полуявь окутали Зарубина. Он то слышал боль и негромко переговаривающихся людей, колдующих над ним, то впадал в забытье, отделялся в нечуткую, тусклую глубь и расслабленно, покорно отдавался ей, погружаясь в полумрак, где пригасло светилась лампочка, похожая на сальный огонек, поднимающийся над гильзой. Ему представлялся сырой блиндаж с бревенчатым накатом, густо заселенный, тесный, длинный, с бревен капало, он пытался достать шею, снять с горла петельку, но руки были вроде как у покойника, связаны на груди.
– Потерпите. Еще маленько потерпите! – доносилось до него издали, он пробовал трясти головой: «Хорошо, хорошо, потерплю, – и где-то далеко в себе усмехался: а что еще остается делать?…»
Осколок звякнул в цинковом банном тазу, уже до ободка наполненном всевозможным добром – металлом, костями, багровыми тряпками, меж которых темнели обгорелые концы тряпочек – кресал, самодельные зажигалки, баночки из-под табака, две-три слепых фотографии, изображение на них съело грязным потом, даже денежка – скомканная красная тридцатка и другие ценности. Несли, прятали нехитрое походное добро солдаты, и самые ловкие доносили его аж до операционного стола. Началась перевязка. Александр Васильевич облегченно и крепко уснул. Очнулся от освежающего прикосновения к лицу чего-то мягкого, в ноздри ударило запахом спирта. Виски, заодно и лицо ему протирала та самая женщина, что взяла над ним опеку. Звали ее Ольгой – слышал во время операции майор. Более в палатке никого не было, лишь возилась в углу белой мышью та женщина с плоской спиной, что ведала инвентарем, она что-то, видать привычное, ворчала, опрастывая тазы с отходами в железное корыто. Пожилой солдат цеплял корыто загнутым винтовочным шомполом и волок его наружу. Железное дно корыта взвизгивало на оголенных корнях дубов.
– Вот и прибрала я вас маленько, – сказала Ольга, глазами отыскивая, куда бы бросить грязную ватку. – Теперь на эвакуацию, в госпиталь, там и грязь, и гнус оберут.
– Спасибо!
– Не за что. Я с конца сорок первого в этом медсанбате, но таких запущенных раненых, как с плацдарма, еще не видела.
– Самых запущенных и не увидите. Люди умирают…
– Но там же медслужба, наши девочки.
– Что девочки? Что они могут сделать? Там массы… Зарубин пристально всмотрелся в медсестру, снявшую маску, – нет, не показалось, молодая женщина не просто красива, но величаво красива, этакая былинная пава, в хорошей девичьей поре, свежа лицом, со спело налитыми губами. Над верхней губой золотился пушок, чуть вздернутый нос властного человека подрагивает – от спирта, не иначе, чешуисто, будто у кедровой шишки, отчеркнутыми крылышками ноздрей. Во всем ее облике, в туго свернутых под белой косынкой волосах, в ушах с маленькими золотыми сережками, похожими на переспелую морошку, в неторопливых движениях, в скупо произносимых словах чувствовалась основательность.
– Вы что так на меня смотрите?
– Да больше не на чем глазу остановиться. А Бог иногда создает красоту, чтобы на нее смотреть и отдыхать от ратных подвигов. Не разучился еще Создатель творить.
– Ой, как цветисто! – усмехнулась Ольга. – Вы случаем не поэт?
– Да нет, всего лишь окопник.
– И по совместительству философ. Аль прелюбодей? – сощурилась она и вздохнула: – Я таких ли речей тут наслушалась. Я уже вся в дырах. Всю издырявили мужичье, всю разделали, как говяжью тушу. Как я устала от этого всего.
– Я без всякого умысла…
– Без всякого… одичали там… грязные, вшивые… – вдруг рассердилась Ольга и отряхнула грудь.
– Вшей и грязь можно отмыть, а вот душу…
– О душе не беспокойтесь…
– Я не о вашей, о своей беспокоюсь.
– Это Божья работа. Но боюсь, что Он отвернулся от этих мест. – Прибравшись, Ольга присела на пенек и, отведя взгляд, молвила: – Не надо вам больше ни о чем беспокоиться, у вас все страшное и грязное осталось позади, на плацдарме.
– Там-то как раз и не страшно.
– А где?
– Знаю, да не скажу. Ну, спасибо за перевязку, за беседу, за ласку и заботу. Нет-нет, спирту не надо. Я не пью.
– Вот как?! И не курите?
– И не курю. Если уж когда невмоготу. – И вдруг ввернул неожиданно даже для себя: – Не все продается, что покупается. Давно читали Куприна?
– А это еще кто такой?
– Комиссар.
– Чей комиссар?
– Не наш.
Зарубин лежал на топчане в отдельной палатке, между дровами, ящиками и санитарным инвентарем. Здесь изволил его навестить командир родного артиллерийского полка Иван Харитонович Вяткин. Зарубин плотно прикрыл глаза, чтобы не видеть этого мурлатого товарища с густоволосой, одеколоном воняющей прической. На утре, облившись холодной водой после здорового сна, он выпячивал бочкой круглящуюся грудь, на которой оттопыренно, точно у бабы, болталась пара медалей.
Вяткин протяжно и выразительно кашлянул. Зарубин нехотя открыл глаза.
– Здравия желаю, – приподнял Вяткин пухлую большую руку к фуражке и протянул ее для приветствия. Корпусом, да и лицом, и прической Иван Харитонович Вяткин будто родной брат Авдею Кондратьевичу Бескапустину, тоже полковнику, но только в звании они и роднились, в остальном же, прежде всего в деле – небо и земля.
Александр Васильевич не вынул руку из-под одеяла и не повернулся к гостю. Вяткин сделал вид, мол, протянул руку затем, чтобы поправить постель раненого собрата по войне.
– Ну, как оно там? – повременил, переступил, – у нас?
– У нас неважно. У вас, я вижу, лучше.
– Х-ха! Шутник вы, Алексан Васильич! – переходя на свойский тон, хохотнул Вяткин. Что дела там аховые, по раненым, по потерям знаю. Почему ты раненый на плацдарме сидел? Все геройствуешь? Ох, Алексан Васильевич! Алексан Васильевич! – отеческим, журящим тоном гудел командир полка. Зарубин пристально взглянул на Вяткина. Тот не выдержал его взгляда.
– Оттого, что замениться было некем.
– А Понайотов что? Отсиживался? Не спешил на помощь?
– Понайотов не умеет отсиживаться, и вы это прекрасно знаете.
– Так что же он?
– Вяткин! Уйдите из палатки, а? Уйдите!
– Да я, как старший. Я пришел вас спросить, я всешки командир полка.
– Вот именно всешки! Я вас презираю! Пре-зи-раю!
Ах, если б была сила и мог бы он взять полено, право же, гвозданул бы по этой причесанной «под политику» пустой башке.
– Ха-ха! Он презирает! Он презирает! Слова-то, слова-то все старорежимные. Тебе бы в царской армии, среди дворянчиков…
– Только чтобы не с такой мразью, как вы!
– Ну, ты это… выбирай выражения! – побагровел и затрясся Вяткин, готовый и дальше сражаться за себя, но в палатку влетела, схватила за руку мужа Анастасия Гавриловна и потащила его, бросив на ходу:
– Извините, товарищ майор. Извините… – выудив мужа из палатки, оттащив его в глубь леса, она вдруг размахнулась и дала ему звонкую оплеуху. Дур-рак! Чтобы сегодня же был в полку! Сейчас же! Вон! На нашей машине. Зарубин в любимцах у командира корпуса ходит. Что если он напишет на тебя докладную. Тебя ж… Да не напишет. Он гордый. И в полк к тебе он больше не приедет. Некем тебе, дураку, закрываться станет. Пропадешь! Живи смирно, не ерепенься. Понайотова не раздражай. Тот, чего доброго, пристрелит тебя. Его дед или прадед у генерала Скобелева воевал… Потомственный боец. А-а, тебе что Скобелев, что Кобелев… – Подняв лицо на дрожащее сквозь полуопавшие дубы солнце, Анастасия Гавриловна слизывала слезы с губ.