Волк среди волков - Ханс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут он вспомнил, что ему нельзя уходить из дому ни в трактир, ни к Зофи! Он взялся выполнить поручение, он ожидает гостя, которого ему предстоит вздуть: дурака лакея с рыбьей физиономией, Губерта Редера.
Некоторое время Вольфганг Пагель шагал, не зажигая света, из угла в угол по своим двум комнатам, то по конторе, то по спальне. Но от того, что ходишь из угла в угол в течение получаса и размышляешь, как пригрозить подлому субъекту, как запугать, избить его, настроение нисколько не повышается. Такие вещи делаются без размышлений, с маху. Но куда же себя деть?
Поразительная история: стоит ему заинтересоваться какой-либо девушкой, будь то Виолета, Аманда или Зофи, в конце концов все сводится к воспоминаниям о Петере. Ну что ж, Петра окончательно похоронена и позабыта, мир праху ее, хорошая, ласковая девушка, но, как уже сказано: мир праху ее! Можно написать матери, рассказать ей о своем новом житье-бытье и для ее полного спокойствия возвестить, что Петра Ледиг ликвидирована. Это значительно лучше, чем без дела сидеть и дожидаться жалкой драки. Лакей несомненно изрядный трус!
Приняв такое решение, Пагель зажег у себя в комнате свет, задернул занавески и принес из конторы письменные принадлежности. Остается еще только снять пиджак: в рубашке без воротничка и в брюках без подтяжек удобно и не жарко; он сел за стол и принялся писать.
Вначале ему еще мешала мысль о приходе Редера, но скоро он совсем позабыл об этом мямле и застрочил быстрее. Он описывал свою жизнь в Нейлоэ, чуточку презрительно, чуточку небрежно, так, как пишут в двадцать три года, когда не желают признаться, что хоть что-либо доставляет удовольствие. В пяти фразах набросал он портрет своего «кормильца», затем бородатого простодушного тестя, от которого за версту несет хитростью и коварством. О прошлых делах он не пишет ни слова: ни слова о взятой картине, ни слова о судьбе довольно значительной суммы, ни единого слова о расстроившейся свадьбе. От упоминания об этих менее приятных вещах удерживали Вольфганга не стыд или упорство. Просто, пока человек действительно молод, он еще верит, что прошлое действительно прошло, то есть, что он с ним раз и навсегда расквитался. Он верит, что в любой день можно начать «новую жизнь», и у всех остальных людей предполагает ту же веру, тем более у матери. Он еще не подозревает о цепи, которую влачишь за собой всю жизнь; каждый день, каждое событие прибавляет к этой цепи новое звено, он еще не слышит ее лязга, он еще не понял удручающего, безнадежного значения слов: потому что ты поступил так, а не иначе, ты стал тем, а не иным!
Совсем не то в двадцать три года: кончено так кончено, прошло так прошло; перо Вольфганга летает по бумаге. Вот оно рисует портрет Штудмана, няньки и гувернера по призванию; настроение у Пагеля повышается, дух отца вселился в него… На полях письма он набрасывает карикатуру на Штудмана, он изображает его в виде кролика, грустно сидящего перед своей норой. Кролик глядит на мир мудрыми и в то же время глупыми глазами, но прежде всего глазами грустными.
Пагель, удовлетворенно насвистывая, созерцает свое произведение: и вправду похож. Потом он подымает голову и встречается взглядом с хозяйской дочкой, Виолетой фон Праквиц.
— Гоп-ля! — говорит Пагель, не выражая особого удивления по поводу столь необычного визита — через окно. Затем: — А шалопай Редер, видно, уклонился?
Она качает головой. При этом одно плечо просовывается между занавесками и Виолета грудью мягко ложится на подоконник. Она стоит, сильно нагнувшись вперед, и потому в декольте видна нежная молочная кожа, такая соблазнительно белая рядом со смуглой загорелой шеей.
— Нет, — говорит Виолета после минутного колебания. Говорит она медленно, словно нехотя, словно во сне. — Редера папа позвал, я не могла послать его к вам.
Пагель смотрит на девушку.
— А вы, милая барышня? — нарочито веселым тоном спрашивает он. — Так поздно гуляете? Домашний арест снят?
Опять она медлит с ответом, в то же время не спуская с него глаз.
— Я была у дедушки с бабушкой, — наконец заявляет она, — и хотела вам рассказать…
— Благодарю вас! — говорит Пагель. — Несколько поздновато.
Вокруг так тихо, тепло и тихо. Грудь на окне, рот, дышащий тайной, сулящий исполнение желания. Так давно это было… Все растет, зреет, цветет… Прекрасно ты, повремени.
— Да… — говорит он после паузы, говорит рассеянно, задумчиво.
И опять все тихо, тихая, темная смятенная ночь.
— Подите-ка сюда… — вдруг шепчет она.
Несмотря на то, что она шепнула очень тихо, он вздрогнул, как от удара.
— Да? — спрашивает он вполголоса, а сам уже встал со стула.
— Да, пожалуйста… — снова шепчет она, и он медленно подходит к ней.
Он сам не сознает, как изменилось выражение его лица. Изменилось, стало горьким, решительным, словно он уже пробует плод, который не может быть сладким. Ее же лицо все такое же, как тогда, когда она заглядывала в комнату к молящемуся лакею: словно в забытьи, словно она ощущает страх и отчаяние, и наслаждение, и желание.
— Ближе! — шепчет она, когда он останавливается за шаг от нее. — Еще ближе!
Это манит ночь и изголодавшаяся плоть, но манит и ее желание. Ее желание, незаметно как сеть оплетает его, притягивает ближе…
— Ну? — тихо спрашивает он, и лицо его уже совсем у ее лица.
— Хотите… — говорит она, запинаясь, — поцелуйте меня еще раз, хотите?
И она поднимает к нему голову; решительным и все же детским движением протягивает ему губы. Внезапно в ее глазах блеснули слезы… Ах, не только развращенность толкает ее в объятия другого — нет, это и страх перед тем, что неудержимо все глубже проникает в нее. Он положил руку ей на сердце, овладел ею…
— Вот! — сказала она беспомощно, и губы их встретились. Так они стояли бесконечно долго. На его руку, которой он опирался на подоконник, легла ее грудь, сквозь шелковистую ткань он чувствовал, какая она тяжелая и созревшая, слаще любого плода. Что это, сверчки стрекочут в парке? Тонкий, нежный голос, словно кровь поет, выводит, выводит мелодию, не прерываясь, будто поет сама земля, добрая, плодородная мать-земля, которая любит влюбленных… Бесконечно долго прижимается его рот к ее губам…
Вдруг он чувствует, что она забеспокоилась. Она хочет что-то сказать. Ему жаль отпустить ее губы, жаль прервать очарование… Быстрым движением сбрасывает она платье с левого плеча. Ее левая рука лежит на его плече, а правая обнажает грудь…
— Вот! — говорит она жалобно. — Положи сюда руку — так холодно…
И он сам не отдает себе отчета, что его рука уже охватила ее грудь.
— О! — стонет она и крепче прижимает свои губы к его губам.
Что он думает? И думает ли он вообще? Пламя подымается все выше, все выше. Перед глазами мелькают какие-то образы, торопливые образы, призрачные картины прошлого у него в мозгу сменяются, как на экране. Комната у мадам Горшок, он просыпается и ловит на себе взгляд Петера… Пламя все выше, все выше… «А мне нельзя с тобой?» — так или в этом роде спросила она и пошла с ним; в расписанном под мрамор подъезде берлинских меблирашек представились они друг другу: Петра Ледиг. Этой минуты не забыть.
Сверчки все еще поют, только это не сверчки, сверчки не живут в парках, сверчки живут в доме — это кузнечики, цикады так поют, зеленые, довольно нелепые с виду насекомые…
Вот грудь опять у тебя в руке, ты опять ощущаешь ее. Это грудь манит, манит плоть, не любовь. Понемножку, потихоньку отними губы, нельзя испугать девочку, ее просто развратили. Развратили и ничего не дали взамен, даже знания. Она не знает самое себя, она как лунатик, нельзя ее сразу разбудить. Петер была другой. О! Петер была совсем другой! Она все знала, но была невинна, как ребенок! Не верю, чтобы то, что мне про нее рассказали в полиции, была правда. Петер не развращена, она знала и все-таки была невинна…
— Что с вами? — спросила Вайо и посмотрела на него непонимающим взглядом. — О чем вы думаете?
— Ах, — сказал он рассеянно, — я как раз вспомнил…
— Вспомнили?.. — спросила она.
— Да. Вспомнил. Я принадлежу другой женщине. — Он увидел внезапную перемену в ее лице, испуг. Быстро добавил: — Так же, как вы принадлежите другому мужчине.
— Да? — покорно спросила она. Ее так легко повернуть куда хочешь. Жеребенок, губы еще нежные. Она слушается каждого движения узды. — А с той другой женщиной — тоже кончено?
— Я так думал, — поторопился он ответить. — Но сейчас мне показалось… что, пожалуй, еще не кончено.
— Сейчас?
Она стоит в окне между занавесками, так, как он оставил ее, не окончив поцелуя, волосы растрепаны, грудь все еще обнажена, нижняя губа плаксиво опущена и дрожит. На нее жалко смотреть. Так смотрим мы на ложе наслаждения, покинутое наслаждением…