Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван нервно хихикал, глядя в потолок, и прогонял сквозь персты кожаные лепестки вервицы, струя в душе Исусову молитву; Прокопий сидел в углу прямо, словно аршин проглотил, суписто сверлил Елагина ненавистным взглядом; но что-то внутри трезвое, расчетливое удерживало парня от гнева, вязало язык... Э-э, когда смерть на пороге, то не всякий речист, не всяк смекалист. Елагин усмехнулся, как бы сквозь проглядев узников, обнаруживая в них изъян. Настасья Марковна молчала, понурясь, уже переживала за сказанное; слово не воробей, не поймаешь, а отвечать-то приходится головою.
– Еще два дни сроку. Опамятуйтесь, воры! Две жизни не бывает, – сурово сказал Елагин и пошел прочь из осыпной избы в другую тюрьму. Юрода увещевать.
Закрылась дверь, лязгнули затворы. В волоковое оконце, затянутое бычьим пузырем, едва сочилось светом. Скоро подойдет вахтер-стрелец и заткнет щель доскою.
«... Вот и день минул, слава Те, Господи, пережили. Ночь-то долго-о коротать. Бока устанут. Что-то новое утро принесет? – думала Настасья Марковна, глядя на продух, завешенный зыбкой сиреневой ширинкой. – Зря не насмелилась, про батьку не спросила. Как там отец? Казнили бы, дак, быват, сказали?.. Бедные ребятки, они лишь из гонору в петлю полезут, чтобы отца не опозорить. И что толку? Много ли верных осталось на миру на свободе? – на пальцах перечесть. Как под метлу... Рази испугались. Разя ужаснул, а на нас отозвалося... Не спустят в живых, не спустят. Кого в Сибирю, кого на костер, иных в петлю. А кто праведное Христово слово понесет в народ? Кто пробудит христовеньких ото сна? Кто остережет от погибели и наставит на путь искренний?.. Стой мужественно, Аввакумище, но твое слово из затвора, даже самое грозное, осядет в пустозерских сугробах, как снежная пыль, ежли не найдется радетелей по вере, спопутчиков, родных по духу... Боже, подскажи горемычной, как бы так с Отцовой тропы соступить лишь за первые кусточки на передых и не обжечься, да и вынырнуть обратно при своей душе, когда отстанут от подола собаки... Отмолю я, отмолю, такую епитимью на себя наложу, что и святые праведники простят. Милосердый, седяе на вышине, не казни меня за слабину. С волками жить – по-волчьи выть. И в волчью шкуру нарядясь, можно хранить душу пречестную. Звериная полсть не прирастет к телу, ежли изнутри православным духом припекает... Детки мои, детки. Как бы вам подсказать, чтобы в разуме вы остались, не перли на рожон, но и от матери не откинулись со злобою в груди. И большенькие вы уже, совсем омужичели и шерстью покрылись, а для матери все одно малеханные, как сосунки у титьки...»
Братья томились поодинке, злились друг на друга.
– Мать, зря Елагин на тебя жмет. Под чужую дудку пляшет, – нарушил молчание Иван.
– Больно речист. Где раньше ты был? – вспылил Прокопий. – Матери как доставалось, а ты и не встрял. В штаны напрудил?
– Заткнись, атаман. Бог ума не дал, дак не займуешь...
– Мне бы только руки из цепей.
– Ага, хвалился мужик кобылой... Не спорь с еретиком, сам впадешь в ересь. Зачем понапрасну слова ронять?.. Один мезенец целует икону не глядя. Я ему: ты что, братец, целуешь? Это же геенна. «А мне все равно», – говорит. Вот и спорь с бестолковым... А ты, мать, не боись. Пострашат – и вон, скажут. На страх давят, чтоб душа в пятки. А через тебя и нас жучат, к стенке ставят. Де, за-ради матери поступимся малым раз за разом. Как Иуда, своруем из «Символа Веры» по буквице, чтобы потерялся прежний смысл...
Иван говорил глухо, толково, с той убежденностью, с той сердечной неколебимой ровностью в голосе, что заставляет прислушаться всякого гоношливого, скорого на поступок человека.
– Мне бы только руки из цепей. Я бы ему дал укороту, свету бы невзвидел, – запальчиво повторял Прокопий и скрипел зубами.
– Вы у меня большенькие. Чего надоумляю? – ласково сказала мать в темноту. Ей бы хотелось приобнять детей, но Настасья Марковна сдерживала желание. Как чуяла: еще время не пришло. – Вы, миленькие, давно своим умом живете и за правду строго стоите, как отец вас наставлял... Не трусы вы, не трусы, не псы дворовые, пятки не лижете чужакам. Да и мне головы своей не жаль, – журчал голос – Хоть завтра ее на кол... Не напрасно грозятся. У них не убудет, собак бешаных, коли взялися с живых шкуры снимать. Да ведь в сиротах останутся трое сестриц да братец ваш малой. Мы-то к престолу, а им как жить?
– А что советуешь? К жидовинам перекинуться? – прокричал Прокопий, но голос его дрогнул.
– Ну зачем? Жизнь – вещь дорогая, ее в лавке не укупишь, но совесть дороже, – сказала Настасья Марковна вкрадчиво.
Материнским умом она понимала, что вспыльчивого Прошку легче пронять: сейчас душа его дрожит, как заячиный хвостик. И чтобы заглушить его, и вопит Прошка. Бедный мальчик. Еще и бородой не обзавелся.
– Иван – тот ладно... Правда, Иван? Он всего спробовал. И корешок пустил. Сынок пойдет по роду-памяти... А ты, Проша, еще и с девкой-хваленкой в большом кругу не гуливал. Поди, и за банькой не жался, на коленях не держал. Присмотрел ли себе невесту, а?
– Мама, напрасно травишь посмешками. Иль ты меня не знаешь? Эта жизнь временная. Что есть утехи земные? – снова взовопил Прокопий.
– От этих утех ты на свет появился...
– И не надо! Лучше бы не рожаться на грех!
– Тебе матери нисколько не жаль, сынок. Я ль тебя не пестовала? Я тебя учила уму-разуму и на худое не поманывала... нынче-то хоть пожалей. Уже столбы вкопаны. Палач государев из престольной веревку мылит на шею матери, и тебе не жаль?
– Изменщица... Блудница! Ты и отца сбивала с пути сколько раз. Чуть еретикам из-за тебя не продался. Ишь ты, курочек рафленых захотел...
– Не ори, скотина, – прошипел Иван из своего угла. – Вопишь, как порося под ножом. Никто еще и не режет тебя, а ты уже мать родную под ноги стоптал.
Тюремные сидельцы вдруг замолчали. Донесся из слободки колокольный бой. Сзывали к вечернице. По избам, глухо запечатанным в снега, шла размеренная каждодневная жизнь, и никого, наверное, не вздергивала, не понуживала к сполоху судьба страстотерпцев. Ну, вкинули в застенку бабу с ребятишками (с кем не случается), ну, точат по их головы топор – значит, судьба тому. Кому повешену быть – тот не угорит... Всяк из поморцев крепко держался за Бога и на миг не отлучался, не отпадал от него даже в малом. Потому Господь никогда не покидал сердца; и неустанное, надоедное брюзжание Аввакумовых дитешонок, их бродня и свара на Окладниковой слободке были пока невразумительны православным. Одно верно: государь на худое не подвигнется, и коли прижал крепко сутырщиков, значит, есть тому причина...
В дальнем углу вдруг закрехтало – это Прокопий скашливал, боялся выказать слабость. В груди Настасьи Марковны затеснилось от жалости. Щупая рукою осклизлые бревенчатые стены, она набрела на сына, наискала бедную голову. Волосы были густым, жестким клочом, уже заилились от тюремного сидения. Настасья Марковна погладила сына по маковице, присела на корточки, провела перстами по мокрому лицу... Ой, как обрадованно подпрыгнуло материно сердце! Поддался увещеваниям, со скрипом отворился его разум для добрых словес. Мягше воска сейчас сынок. Прокопий вздрогнул и, по-детски шмурыгая носом, пястью обирал со щек обильные слезы.
– Поплачь, сынок. То Господь тебе руку протянул.
– Да-а, а чего он дразнится-а, – пожаловался на брата ослабевшим голосом. Иван в темноте едва сдерживал смех, но улыбка невольно раздирала рот... Дите, ой, чисто дите! Господи, как он любил сейчас Прокопия. И неуж ему-то, чистой душе, помирать?
Настасья Марковна бережно вынимала грусть из сыновней груди.
– Проша, сынок, вспомни дни Ноевы. Много ли осталось благочестивых пред потопом? Только осмь душ. И в скончании века тако будет. Мало Христово стадо, много же сатанино и антихристово воинство будет... И нам, дружочек, в те осмь душ никак не попасть.
– И тут не попасть и в Царствие Небесное не угодить. Сами себе закроем врата, – подал голос Иван, досель молчавший. Но этот голос, как уловила мать, был уже иным, зыбким, растекшимся.
...Эх, мать, мать... Женщина что храм непокровен. Ветр пойдет, и храм тот порушится. Гудишь ты в сиротскую сопельку, как прошачка-христарадница, и совсем раскливила своих сынов; душа уже расплылась дижинью, и не собрать ее в одну грудку.
– И апостол Павел темнил перед Христом. Не сразу и он стал праведником. А после вон куда вышло. – Настасья Марковна вздохнула. – Разве из истинного православного сердца можно выскресть хоть единое зернушко веры. А, сыны? Чего скажете? – Она понизила голос, прислушалась. За дверью было тихо, осыпная изба вовсе бы походила на могилу, кабы не пехался в закрытое снаружи волоковое оконце северный ветер-низовик. И вдруг открылась мать: – Вы, ребятки, как хошь. Сами с усами. Вас не неволю. Но я окстюсь ныне бешаным крестом лишь раз, а после буду жить заповеданным. Сы-ноч-ки-и... С волками жить – по-волчьи выть. Лишь бы из тюремки кой-как. Ползком да ничком... Тех сожгут, вас повесят, иных в гроб вгонят нужою и Сибирями, а кто станет славить имя Христово? Так и воцарятся бесы на Руси...