Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо - Всеволод Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старуха только головою качала.
— А я так от души завидую даже Петру Петровичу, — вмешался Устинов. — И право, блажен человек, если в эти годы еще находит в себе столько силы и воли, чтобы сыскать себе дело по душе и взяться за него! Оно ведь все же дело и притом честное. Там-то ведь все-таки настоящая, живая жизнь, а здесь-то что!.. Куда ни оглянись — везде один лишь повальный и бесконечный сумбур! Ряд величайших и самых нелепых противоречий слова с делом, дела с живою жизнью и здравым смыслом! Кабы только возможно — я рад бы не знаю куда бежать от этого сумбура, да жаль, что некуда!
— Экой вы непоседа! — шутя улыбнулась Татьяна. — Из Славнобубенска бежит в Питер, а теперь отсюда рад бежать.
— Ну, уж не от вас бы это слышать! — вскинул на нее глаза Устинов. — Что ж, по-вашему, здесь прекрасно?
— Да ведь и везде все то же! В Славнобубенске разве не тот же сумбур?
— Мм… То есть, как вам сказать!.. Там он наивнее, там он более бессознателен. Там скорее одни только отголоски того, что творится здесь. В Славнобубенске стадо, а вожаки пасут его в городе Санкт-Петербурге. И кто же вожаки-то? — Смешно и стыдно сказать! — Полояровы с Анцыфриками!
— Ну, где же Полояровы!.. Разве это вожаки? — усомнилась Татьяна.
— А разве нет, спрошу я вас в свою очередь? Разве то, что проповедует Полояров, не слушается и не принимается тысячами голов? Я согласен, что очень обидно за то общество, где голоса Полояровых могут иметь такое значение, но разве вы сами не видали множества примеров?
— Что ж это доказывает? — спросила Стрешнева.
— Это доказывает то, что наше общество теперь находится в каком-то диком, угарном чаду — это своего рода хмель, оргия, — и что необходим хороший нашатырный спирт, который отрезвил бы его. Нам нужна добрая встряска, чтобы мы очнулись, и я не знаю, откуда она придет: изнутри или извне и что именно послужит в этом случае отрезвляющим спиртом, но что это будет, что это случится и довольно скоро, в том, кажется, не должно быть сомнений. Так продолжать невозможно, и никакое общество не может жить в подобном угаре… Я удивляюсь только одному, — несколько помолчав, опять обратился Устинов к Стрешневой, — как это вы, с вашим простым и ясным здравым смыслом, могли сойтись с этими "новыми людьми"? Как вы могли так долго заблуждаться на их счет? Неужели же вы не разглядели, что такое, в сущности, все эти Фрумкины и Малгоржаны? Вот что мне странно!
— Андрей Павлович, — серьезно начала в ответ ему Татьяна. — Во-первых, вы сами, и притом один только вы, лучше всех знаете те побуждения, какие свели меня с ними. Мне казался в них призрак серьезного, насущного и хорошего дела, а я бездельем страдаю. Это одно. А во-вторых, не все же там были Фрумкины да Малгоржаны. Было кое-что посильнее и посерьезнее. Ведь не я одна заблуждалась: так же точно заблуждалось множество мне подобных!
— Кто же именно в них посильней и посерьезнее? — пожал плечами Устинов.
— Кто? А например хоть этот Лука Благоприобретов. Признаться сказать, если что и заставило меня поближе подойти к ним, там именно эта оригинальная личность, с ее фанатической верой, с ее упорным трудом. Ведь это же человек честный, а он был для меня совсем новым, невиданным явлением жизни. Вот, если хотите, мое оправдание.
— И вы… немножко увлеклись им?
Татьяна слегка вспыхнула.
— Нет, — ответила она твердо и просто. — Я только старалась разглядеть; другого у меня не было; но… при других обстоятельствах… сложись моя внутренняя жизнь не так странно и капризно, как она теперь сложилась, что же?.. быть может, я и могла бы им увлечься!
Устинов несколько мгновений раздумчиво поник головою.
— Нет, Татьяна Николаевна! — поднял он наконец на нее грустные, но в то же время ясные взоры. — Все это не то! Не то, чего вам надобно! В вас сидит просто себе хорошая русская женщина; вы все дела себе ищете, а его пока еще нет… Погодите, придет и оно! Сама жизнь обнаружит его пред вами, без всяких особенных исканий. Дело, быть может и скоро, всем найдется; быть может, оно будет и не громкое, не блестяще-героическое, да зато прочное и честное, и серьезное дело! Не отрывайтесь только от родной почвы и не ищите его в заоблачных сферах, в теоретических утопиях; сама жизнь, но только не такая, как здесь теперь, а простая, трезвая жизнь приведет живого человека к живому и трезвому делу. А теперь… (Устинов вздохнул, как бы высвобождая грудь из-под какой-то тяжести), теперь бы вон отсюда, из этого города!.. Посмотрите, какая грустная темень, какой гнет повсюду… холодно, неприглядно… и этою гарью, гарью удушливою в воздухе пахнет… Нет, ей-Богу, счастливый майор, что может убежать отсюда!..
XXV. Ввиду возможности беспечального будущего
Анзельм Бейгуш создал сам себе тайник нравственной муки. С той минуты, как в Сусанне исчезла для него москевка и возродилась женщина, называвшаяся его женою, эта сокровенная мука стала грызть его душу. Пред всепобеждающим сознанием любви и самоотвержения этой женщины исчезали и рассеивались как дым все софизмы, все оправдательные доводы, созданные теорией Слопчицького. — "Она недалека, она всегда казалась мне такою, — думал Бейгуш о своей жене; — пусть будет так!.. Но много ли на свете умных женщин с таким сердцем!.. И что тут ум, если все ее недостатки она способна восполнить одним своим чувством, этою бесконечною любовью!"
Быть может, он теперь идеализировал себе свою жену; быть может, ее самоотверженный поступок проистекал из побуждений более простой сущности, потому что и в самом деле, будь Сусанна поумнее, она, быть может, невзирая на всю свою прирожденную доброту и на всю свою страстность к Бейгушу, не поддалась бы столь легко в подставленную ей ловушку: все это конечно было так; но теперь и эта идеализация со стороны Бейгуша была понятна: ее подсказывало ему собственное его самолюбие, собственная гордость: "это, мол, меня так любят, это для меня приносят такие жертвы, не задумываясь ни единой минуты!" Одно лишь было тут ясно: это — безгранично добрая любовь. "А в ответ на такую любовь нельзя надругаться над женщиной!" — думал себе Бейгуш. "Если даже она и сама не сознает, не понимает вполне всего значения своего поступка; если он с первого мгновенья казался ей таким легким, таким простым и естественным делом, то даже это самое непониманье еще более возвышает силу ее любви. И ты… ты не стоишь этой женщины, ты подлец, обманщик, вор пред нею! Смейся теперь, если можешь! Издевайся над нею! Превозноси себя за свою собственную низость! Низость во имя патриотизма!.. Что ж ведь побуждение высокое? ведь так? Ведь ты же был убежден, что для славы и свободы отечества все средства хороши и позволительны? — И что же! Несмотря на все это, в душе у тебя все-таки сидит кто-то, который шепчет тебе ежеминутно «подлеца» за твой патриотический поступок!"
— Нет, подлецом я не буду!.. Еще есть время… еще не все для меня кончено! — с твердым убеждением говорил Бейгуш самому себе, говорил и… все-таки молчал пред Сусанной, все-таки таил у себя ее деньги.
"Надо отдать их! Надо признаться!.. Но как признаться? Как язык-то повернется на такое признанье?.. И неужели она простит и это?.. Простит! Простит наверное! Но тем-то оно горше для собственной твоей совести! Если бы возможно было тотчас же расстаться, разойтись заклятыми врагами, это, кажись, и лучше, и легче бы мне было; но встретить в ответ на твою низость всепрощающий, любящий взгляд — это ужасно, это невыносимо!"
Бейгуш словно бы стоял теперь на распутии: пред ним две дороги, и он знает, что по которой-нибудь надо же наконец, неизбежно надо идти; но по которой? Сомненья нет, по той, которая прямее и честнее; но как ступить на нее? как сделать этот тяжкий первый шаг? Он знал, что это надо, но пока еще стоял и медлил на распутии, желая и не решаясь занести ногу. И так-то изо дня в день в душе его беспрестанно подымался целый ряд роковых вопросов, сомнений, мучений совести, укоризн, а тихая семейная жизнь текла между тем для него своею ровною и скромною чередою. Сусанна и не подозревала, что творится в душе ее мужа. Видя порою его угрюмую и как будто озлобленную мрачность, а порою глубокую, молчаливую тоску, она в простоте сердца думала, что он все томится по своему злосчастному проигрышу, и потому всячески старалась, насколько могла и умела, облегчить его грусть, рассеять тяжелую думу, утешить его хотя бы своею собственною беспечальною верою в светлую, безбедную будущность.
— Ну, стоят ли эти глупые деньги, чтобы убиваться о них таким образом! — говорила она ему порою, с такою светлою, искреннею улыбкою. — Я, ей-Богу, никогда не давала им уж такой особенной цены. Ну, проживем как-нибудь!
— Как? — грустно улыбался в ответ ей Бейгуш.
— Ну, как-нибудь!.. Я уж не знаю там… Живут же люди!