Жизнь адмирала Нахимова - Александр Зонин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел поднимается на палубу последним и направляется к командиру с рапортом. Лазарев протягивает руку:
– Спасибо за службу…
Свежий ветер гонит корабль в бакштаг. Сатин стоит на руле, Нахимов проверяет курс.
– Еще полрумба к весту, Сатин.
– Есть, еще полрумба к весту.
– Как твоя голова?
– Спасибо, ваше благородие, вовремя обвязали.
– Не за что-с.
Сатин оглядывается, потом угрюмо, но решительно кается:
– И еще перед вами, Павел Степанович, виноватые мы давно, с Абразиля… Так что теперь на вашу строгость по службе не обижаемся.
Запершило в горле, и вахтенный начальник хмыкает, приставляет к глазам стекло раздвижной трубы. "Тоже бразильское приобретение, с французского фрегата", – зачем-то вспоминает он, и досадует на себя, что боится делать вывод. А делать его нужно. Сатин, непримиримый Сатин, который во всем был единомыслящим со Станкевичем, теперь понял, что бегство в чужую страну измена.
"Да, Сатин, пусть тебе тяжко, и не отец тебе командир, а отчим, и мать-родина обращается как мачеха, но нет ничего страшнее и позорнее измены…"
Компасная картушка чуть колеблется. Рогатое колесо штурвала блестит начищенной медью и отполированным деревом, поскрипывает в жестких ладонях рулевого. И тишина. Оба – лейтенант и матрос – заняты своими мыслями, всего не может сказать офицер штрафному, во всем не может признаться матрос лейтенанту.
– Так-то, Сатин, гляди ж, не давай фрегату рыскать.
И сутулый, горбоносый лейтенант медленно идет по шкафуту; вот остановился: значит, строгий глаз, уже наметанный под рукою Лазарева, обнаружил непорядки – полощущий парус, неподвязанные концы, плохо вымытый трап.
Глава третья. Перемены и зрелость
С половины августа "Крейсер" стоял на Большом кронштадтском рейде, но в Петербурге не торопились дать заслуженный отдых экипажу. Только 2 сентября пришел приказ, разрешавший втянуть корабль в гавань и приступить к разоружению. Работали споро и дружно, надеясь на отпуска в столицу и к родным. Павел Степанович – он стал нынче, в лейтенантском мундире, привыкать к обращению по имени-отчеству, – устроясь с холостяцким уютом в двухкомнатной квартирке, решил побывать на родной Смоленщине. Мать уже второй год вдовела, управлял общим имением брат Николай, вышедший в отставку, и на все перемены в сельце Городок было любопытно взглянуть. Когда еще вновь моряк окажется далеко от соленой воды! Впрочем, было, конечно, не одно любопытство. С грустью и нежностью думалось о совсем состарившейся матушке, еще чаще о том, что поутру уже не встретить на крылечке озабоченного отца, выслушивающего старосту, – лежит Степан Михайлович на погосте и во второй раз выросли на могиле цветы… Наконец, была еще не вполне четко осознанная потребность всмотреться в братьев, чтобы лучше узнать себя. В Петербурге Павел Степанович был считанные дни. Но, как водится, кого хотелось видеть – не заставал, а неприятный Дмитрий Иринархович попался вдруг – на входе в Адмиралтейство.
– Едешь в деревню? До нового года? Что ты задумал? – Завалишин кипятился и пылал вновь привязанностью друга, бог знает почему, наверное по привычке непременно играть действенную роль,
– Зачем ты закопаешься в деревне? Сейчас именно надо быть на глазах двора и министра. Кстати, государя на зиму ждут из Таганрога, будут большие приемы.
Завалишин, вызванный приказом царя в столицу для объяснений по своему письму, оставил фрегат в начале 1824 года. За год уже успел обрасти связями, и хотя его сумбурный план нового ордена, по туманному либерализму своему, не встретил сочувствия Александра и Аракчеева, он чувствует себя на большой дороге к чинам и важным должностям. Престарелые адмиралы Шишков и Мордвинов снисходительно выслушивали планы молодого человека о Калифорнии. Кое-кто находил в Завалишине талант администратора, о нем заговорили как о кандидате в образованные продолжатели Баранова. Даже умница, наблюдательный секретарь Российско-Американской компании, писатель Рылеев с симпатией отнесся к Завалишину.
Подходила осень 1825 года, осень обнаженных политических страстей. Это время, когда руководителям Северного общества уже не удается сохранить втайне свои замыслы. Члены общества спешат привлечь новых членов…
"Молодой, инициативный и честолюбивый офицер, к тому же моряк!.." Рылеев, не спрашивая Бестужевых, не зная мнения других моряков, членов общества (Вишневский, включенный в общество Торсоном, наверно был бы против приема Завалишина), рассказывает Дмитрию Иринарховичу о целях государственного переворота.
И Завалишин, уговаривая Нахимова остаться в Петербурге, хочет в свою очередь распропагандировать товарища. Если Нахимов согласится, вес Завалишина в обществе как человека, имеющего свой кружок среди моряков, да еще кругосветников, несомненно повысится.
Но как подойти к Нахимову, который не любит слов и занят одной морской службой, на все намеки Завалишина отвечает коротким "ерунда-с"? Завалишин укатал все петербургские горки, но перед старым приятелем беспомощен, раскрыт настежь, и оттого теснятся слова…
– Ты даже не увидишься с Николаем Александровичем?
– В мае, к морской кампании возвращусь. Тогда… Ну, прощай, брат, ямщик мой уже дважды стучал.
Смешон Павлу Завалишин. Уехал из Ситхи в Охотск, а рассказывает в Петербурге о попытке спасения Егорова, будто очевидец. Врет и сам себе верит…
О декабрьских столичных событиях стало известно на приднепровских усадьбах в начале января – пришел вызов от смоленского военного губернатора для присяги Николаю Павловичу "находящегося в отпуску лейтенанта российского флота Павла Нахимова". А в Смоленске Павел Степанович услышал, что на Сенатской площади при вооруженном столкновении сторону мятежников держал Флотский экипаж. Называли его главарем Бестужева-старшего и будто Бестужев бежал через Финляндию за границу. Дома Павел советуется с братом Николаем, осевшим в имении после смерти отца. Николай за то, чтобы Павел выждал в деревне.
– Пускай пройдет гроза!
– И женился бы ты здесь, сынок. Не так в море потянет. Что это вы все у меня холостые. Батюшкиному роду конца хотите, – плачется постаревшая, но не смирившаяся Федосья Васильевна. Но где уж тут матери отвечать на вопрос о женитьбе. Совсем не в пору личное, будто и нет его сейчас вовсе.
Павел Степанович ходит по низким горенкам сутулый и угрюмый, оставляя без внимания охи и ахи мамаши, хоть и доходят до него:
– Ой, казак, казак, весь в прадеда!
Он рассуждает про себя:
"Что-то Дмитрий Иринархович знал… Что-то порывался он сказать, без надобности упоминая нового знакомого, поэта и секретаря Российско-Американской компании, господина Рылеева. А этот, слышно, из главарей…"
Чаще всего мысль вызывает картину Сенатской площади с матросами Гвардейского экипажа.
"Сколько их побили, должно?.. А зачем их подставили, и без того несчастных? Соблазнили освобождением? Этим могли… Пустая земля…", вспомнилась тоска беглого Станкевича…
В конце концов он понял, что до конца отпуска невозможно высидеть. Сюда, в глушь, все сообщения приходили искаженными. Он должен был узнать правду. И узнать из первых рук.
Нет, здесь решительно верного мнения не составить,
А прятаться оснований нет, нет…
– Прикажи, Николай, лошадей мне в Белый, до товой станции. Вернусь в Кронштадт.
Как десять лет назад, идет по зимней настывшей панели через Сенатскую площадь. Камни и стены молчав о трагедии 14 декабря. На высоко поднявшихся лесах Исаакиевского собора копошатся рабочие. В Адмиралтействе тихо. Доки перенесены отсюда в Гавань и ни Охту. На гласисе деревья разрослись, уже закрывают перспективу к площади Зимнего дворца. Он на минуту останавливается перед золоченым шпилем.
"Так, так. Здесь Николай Александрович сказал о славе России: "Так было…" А что же, Николай Бестужев, на нашу долю-с? Неужели бесславие?"
Он проходит в музей, сбрасывает шинель на руки швейцару, поднимается по холодной лестнице вверх, мимо моделей старинных галер с мифологическими фигурами на носах, мимо трофейных шведских и турецких пушек.
– Господин директор не принимает.
– Скажи: Нахимов. Впрочем, я сам пройду.
Он отстраняет писаря и входит в кабинет Бестужева. Только Бестужева теперь нет – стынет в равелине, и, может быть, его ждет смерть через повешение.
– Вот нежданный гость! По вызову?
Дмитрий Иринархович идет навстречу. На лисьей мордочке на лбу и под глазами морщинки, в лице бледность и голос тусклый.
– А меня вот запрягли в науку, в морскую историю.
– Да, за этим столом не тебя должно было встретить.
Завалишин смущается:
– Бедный Николай Александрович. Его зима подвела. Неплохо укрылся на Толбухинском маяке и при навигации успел бы уйти. А тут жандармы налетели и узнали: матросы не имеют холеных рук с драгоценными перстнями.