Шестьсот лет после битвы - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Накипелов, сделайте! Возьмите щипцы и поправьте в камине полено, — добродушно смеялся хозяин.
Накипелов схватил щипцами раскаленный уголь. Держал на весу влажно-алый ломоть.
Антонина смотрела на Горностаева, изумлялась: неужели это он, тот самый, что недавно казался близким, любимым, о котором помышляла, кем восхищалась, кому хотела служить, подчиняться? Он сейчас был почти чужой, удалялся от нее, уменьшался. Вчера и сегодня, все эти недели и дни что-то завершалось, кончалось. А он еще не знал, улыбался ей, посматривал насмешливо, ласково. Думал — они вместе, вдвоем.
— Маленький всем подарок! — Горностаев подошел к бару и извлек из него пузатую темную бутылку с золотой наклейкой. — Бренди, французский! Но не из Парижа, не думайте, а из Африки. Уж лет семь, наверное, храню. А сейчас решил: почему не выпить? Русские морозы под тридцать, какие-то Броды заснеженные! А мы пригубим и окажемся если не в Париже, так в знойной Африке! Отведай! — передал он стакан Антонине. — Ты почему у меня пригорюнилась?
Она взяла стакан, коснувшись его пальцев. И он постарался на секунду продлить прикосновение.
— Расскажите-ка, Лев Дмитриевич, как вам досталась эта заморская бутылка. И как вам вообще удалось ее сохранить в условиях винного дефицита! — Язвин наслаждался вкусом бренди, тяжестью литого стекла, золотистым плесканьем напитка, подымал его к глазам, смотрел сквозь него на огонь. — Все-таки я прав. Горностаев единственный не забыл, что существует и еще что-то помимо пусковых объектов… Что нам прикажете вообразить, Лев Дмитриевич, какой африканский пейзаж?
— Если помните, я работал по контракту в Нигерии. — Горностаев соглашался рассказывать, прилагал рассказ к душистому напитку, преподносил и его как подарок, — Когда уж было невмоготу, позволял себе из джунглей, из духоты и влаги, уезжать к океану. Прекрасный белоснежный пляж! Прибой, шумный, пенистый, голубой! Лежишь на влажном песке, а на тебя сыплются прохладные брызги, белая соль. Вдоль берега кокосовые пальмы, мохнатые перистые вершины, а в них зеленые комки кокосов. И вот, представляете, под этими деревьями вдруг появляются женщины! Длинноногие, на бедрах разноцветные просторные ткани, на головах корзины, подносы. Идут, раскачиваются, придерживают ношу. Руки гибкие, тонкие, удивительные! Приближаются к тебе величественные, спокойные, с яркими белками, с амулетами на груди. Опускают свои корзины и подносы. А на них — деревянные маски какие душе угодно, резные, крашеные, в ритуальных узорах. Изделия из перламутровых раковин. Фляги с кокосовым молоком. Жареные бананы. И вот эти самые бутылки бренди, — их контрабандой доставляют из Бенина и продают за гроши. И так, знаете, приятно лежать в тени пальмы, тихо, сладко пьянеть, глядеть на океан, слушать жесткий шум пальмовых листьев, лепет темнокожих женщин. И снова гул, рокот прибоя!
— Замечательно! — аплодировал Язвин. — Замечательный рассказ! Ну просто дохнуло Африкой. Никогда не был в Африке, а ее воздух, ее запах почувствовал!
— Вы правы, Африка удивительно пахнет, — мягко продолжал Горностаев. Властвовал над ними, но не грозно, не так, как недавно на штабе, а милостиво, им во благо. Одарял их огнем в камине, благоухающими стаканами, своим рассказом. — Африка удивительно пахнет! Каким-то постоянным сладким тлением. Постоянным цветением. Цветочной пыльцой, соком перезрелых плодов и, конечно, — близким океаном, водорослями, йодом. И дымом очагов. И чем-то еще, не знаю. — Горностаев взглянул на Антонину, к ней одной обращал рассказ, для нее одной вспоминал Африку. — Ночью я любил выходить из вагончика. После прохлады кондиционера сразу попадаешь в парную, влажную темень. Мерцает, искрится! Бесчисленные шорохи, трески. Рой насекомых под фонарем. Прозрачные беззвучные существа кружат, парят над тобой. Сторож-африканец, беззубый старик со своей берданкой времен Ливингстона. Туманные африканские звезды и эти запахи сладкого тления. Наутро стальная стена вагончика была в огромных ночных бабочках, уснувших при первых лучах солнца. Серые, мохнатые, с коричневыми кругами на крыльях. Инженер-француз, работавший по соседству, ходил и собирал их в сачок. У него была коллекция африканских бабочек. Помню, я снял одну со стены, и она забилась в кулаке, большая, теплая, шелковистая, как мышь!
— Все-таки Африка еще не сказала своего главного слова в современном мире! — Лазарев, ревнуя к хозяину, к его изящному рассказу, торопился высказать свое оригинальное суждение. — Мы, белый мир, белая цивилизация, заполонили землю машинами. Превратили ее в сплошную машину. Уничтожили эмоцию, растеряли чувство. Разум победил в нас эмоцию! А ведь главный ресурс будущего, когда иссякнет уголь, уран, нефть, когда машина себя исчерпает, — это эмоция, чувственность. И где мы, белые люди, возьмем ее среди наших остановившихся двигателей, остывших реакторов? Нам придется обращаться с поклоном к Африке, к ее неисчерпаемой эмоциональности, к ее бушующей раскаленной эмоции. Образно говоря, я предвижу, что будут построены трубопроводы из Африки в Европу, по которым станем качать в наш одряхлевший мир эмоцию!
— Как всегда, Виктор Андреевич оригинален! — Евлампиев делал крохотные глотки из стакана, не уменьшавшие содержимого. Относился ко всему, что говорилось вокруг, благожелательно и поверхностно. Все теперешние изречения и мысли были тонким непрочным экраном, заслонившим на краткое время огромную основную заботу. — Все-таки мы будем вас просить, Виктор Андреевич, выступить перед аппаратом управления. Все, что вы говорите, спорно, но оригинально. Активизирует мышление!
— Чушь! Несусветная! — Менько весь исстрадался, исходил негодованием. — Как я ненавижу эти разглагольствования, эту пустоту, пузыри ума! Никто не желает думать! Никто не желает работать! Легкий хлеб разглагольствований! Не лечить от болезни, а колдовать, морочить измученных, потерявших надежду больных. Не исследовать проблему, а гадать над ней. Не добиваться истины, умирать от непонимания, жертвовать жизнью, а безбедно фантазировать на безопасном расстоянии от истины… Один бездельник исследует пророчества Библии и в них находит предсказания о появлении компьютера. Другой распишет по кругу алфавит, вертит над ним другим кружком с дырочкой и хочет открыть закон Вселенной, заменяющий квантовую механику. Третий выводит родословную своего рязанского хутора от скифов или древних индусов. Четвертый знает, как мыслью остановить грозовые облака. И не дети, нет! Мужики здоровые! Бабы дебелые!.. Никто не желает трудиться! Заложат свой чертежик Вавилонской башни в конструкцию реактора — и вот вам подводная лодка тонет! Запихнет свой закон алфавитный в устройство ускорителей — и «Чэлленджер» рассыпается вдребезги! — Он тыкал пальцем в сторону Лазарева, одолевая боль в пояснице. — Трусы! Бежите от истины!
— Да бросьте вы! Никто не бежит. Кроме некоторых. — Лазарев, уязвленный, был готов отвечать. Отстаивал свои ценности. — Когда взрывается настоящий реактор, все порядочные люди, экстрасенсы они или нет, кидаются устранять аварию. А люди сомнительные, экстрасенсы они или сторонники позитивной науки, кидаются прочь от аварии. Уклоняются, как вы говорите!
Все умолкли. Стало слышно, как трещат дрова и что-то тихо бурлит и клокочет в горле Менько.
Горностаев выждал мгновение, словно хотел убедиться, что страдание Менько достигло предела и стрелка коснулась красной отметки. Приоткрыл невидимый клапан, сбросил перегрузку:
— И Макс Планк раскладывал пасьянс, я уверен. И Пирогов перед операциями крестился. Одно не мешает другому. Но, конечно, и тут я согласен с Валентином Кирилловичем, от этих верящих в магию житья не стало. Как хорошо, что наша Антонина Ивановна не вносит в работу профкома алхимию и астрологию. Верно, Тонечка? — Он подошел к Антонине, чокнулся с ней легонько, чуть насмешливо, чтобы видели остальные. Тронул ее плечо, чтобы и она почувствовала: они вместе подтрунивают беззлобно над случившейся размолвкой, знают ее подоплеку.
А ей стало неприятно. Он воспользовался ею, чтобы избегнуть неловкости. Отвлек на нее внимание, когда назрела ссора. Втолкнул ее в эту ссору. И эта малая бестактность кольнула ее.
Она знала подоплеку размолвки. Менько появился в Бродах после Чернобыля. Испугался, бросил отравленную, опудренную радиоактивной пылью стройку, уехал прочь от беды. Злые языки говорили, что он подвесил свой дозиметр под корпус бронетранспортера. Машина, разъезжая по зараженной местности, копила в дозиметр «рентгены», набирала предельную для каждого работника дозу. Ему долго не прощали малодушия. Репутация труса тянулась за ним в министерство. От него отвернулись. Горностаев взял его в Броды, и теперь благодарный Менько слепо ему подчинялся, исполнял его волю. Пребывал в постоянной тоске и смятении. Жаловался на вечное нездоровье. Был мнителен, склонен к обидам.