Доктрина шока - Наоми Кляйн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миссия Фридмана, как и Кэмерона, основывалась на мечте о возвращении к состоянию «естественного» здоровья, когда все уравновешено до того, как действия людей создадут определенные стандарты мышления и поведения. Кэмерон мечтал вернуть к такому первоначальному состоянию психику, а Фридман мечтал избавить от старых паттернов общество, чтобы оно могло вернуться к состоянию чистого капитализма, очищенного от любых помех: регулирования со стороны правительства, препятствий для торговли и укоренившихся привычек людей. Кроме того, Фридман, подобно Кэмерону, считал, что, когда экономические отношения крайне искажены, есть только один путь достижения состояния до «грехопадения» — сознательно вызвать мучительный шок: только «горькие лекарства» помогут очиститься от этих нарушений и порочных паттернов. Кэмерон вызывал шок при помощи электричества; основным средством Фридмана была политика — шоковое лечение, к которому он призывал уверенных в своих силах политиков тех стран, где царил беспорядок. Однако в отличие от Кэмерона, который всегда мог применять свои любимые теории на практике, используя ничего не подозревавших пациентов, Фридману понадобилось два десятилетия исторических переворотов, пока ему не представился шанс осуществить свои заветные мечты о радикальном опустошении и воссоздании на практике.
Фрэнк Найт, один из основоположников чикагской экономической школы, считал, что мыслящие профессора должны «внедрять» в своих студентов мысль о том, что любая экономическая теория есть «священная характеристика системы», а не гипотеза для дискуссий4. Стержнем такой священной чикагской доктрины было положение о том, что экономические силы спроса и предложения, инфляции или безработицы подобны природным стихийным силам, постоянным и неизменным. В условиях подлинно свободного рынка, о котором мечтали в чикагских аудиториях и писали статьи, эти силы находятся в совершенном равновесии: предложение соответствует спросу, подобно тому как положение Луны порождает приливы и отливы. Если экономика страдает от высокого уровня инфляции, это неизбежно означает — по жесткой фридмановской теории монетаризма, — что слепые политики запустили слишком много денег в систему, вместо того чтобы позволить рынку найти свое собственное равновесие. Подобно саморегулирующейся экологической системе, которая сама поддерживает свое равновесие, рынок, предоставленный самому себе, будет производить необходимое количество продукции по совершенно адекватным ценам, а производящие ее работники будут получать совершенно адекватные зарплаты, чтобы покупать эту продукцию, — и наступит рай всеобщей занятости и неограниченного созидания при нулевом уровне инфляции.
По мнению гарвардского социолога Дэниела Белла, эта любовь к идеализированной системе является самой характерной чертой радикальной экономики свободного рынка. Это капитализм, подобный «до совершенства отшлифованным движениям» или «божественному часовому механизму... произведению искусства настолько совершенному, что на ум приходит история про Апеллеса, который нарисовал виноградную гроздь так реалистично, что к ней слетались птицы, пытаясь склевать ягоды»5.
Перед Фридманом и его коллегами стояла сложнейшая задача: продемонстрировать, что рынок, соответствующий их смелым идеям, может существовать в реальном мире. Фридман всегда гордился тем, что относится к экономике как к науке столь же строгой и точной, как физика или химия. Но в сфере точных наук ученый мог сослаться на поведение частиц, которое доказывает правоту его теорий. Фридман же не мог сослаться на какую-либо экономику из существующих для доказательства того, что, если устранить все «помехи», останется общество полного здоровья и изобилия, поскольку ни одна страна в мире не соответствовала его критериям полного невмешательства. Не имея возможности испытывать свои теории на центральных банках и министерствах торговли, Фридман и его коллеги занялись созданием совершенных и оригинальных математических уравнений и компьютерных моделей на семинарах, проводимых в подвале корпуса общественных наук.
Именно любовь к цифрам и системам привела Фридмана в экономическую науку. В автобиографии он вспоминает важнейший момент своего прозрения, когда учитель геометрии начертал на доске теорему Пифагора, а затем, восхищаясь ее изяществом, процитировал «Оду греческой вазе» Джона Китса: «Краса — где правда, правда — где краса! / Вот знанье все и все, что надо знать»6. Фридман передал эту экстатическую любовь к прекрасной всеобъемлющей системе другим поколениям ученых-экономистов — наряду со стремлением к простоте, изяществу и точности.
Подобно любой фундаменталистской вере, экономическая наука чикагской школа была для истинных верующих замкнутым кругом. Ее начальное положение гласит: свободный рынок — это совершенная с научной точки зрения система, внутри которой индивидуумы, действуя из корыстных интересов, создают максимально благоприятные условия для всех. Отсюда неизбежно вытекает еще одно положение: если с экономикой свободного рынка что-то не в порядке, например царит высокий уровень инфляции или быстро растет безработица, это объясняется тем, что рынок по-настоящему несвободен. Что-то вмешивается в его работу, что-то вносит помехи в систему. И чикагская школа всегда предлагает одно и то же решение — еще более жесткое и всестороннее применение на практике фундаментальных положений ее теории.
Когда в 2006 году Фридман умер, авторы некрологов изо всех сил старались показать масштаб его наследия. Один из них выразил это такими словами: «Мантра Милтона: свободный рынок, свободные цены, выбор потребителя и экономическая свобода — стала причиной того глобального благоденствия, в котором мы сегодня живем»7. Тут есть доля правды. Природа этого глобального благоденствия — кто им пользуется, а кто нет, и откуда оно исходит — это вещь, разумеется, крайне спорная. Невозможно отрицать тот факт, что правила Фридмана относительно свободного рынка и хитроумные тактики их внедрения принесли некоторым людям величайшее благоденствие и почти абсолютную свободу — свободу игнорировать границы между странами, свободу от постороннего контроля и налогов, свободу накапливать все новые богатства.
Умение порождать идеи, приносящие большой доход, по-видимому, восходит к детству Фридмана, когда его родители, покинувшие Венгрию, приобрели фабрику по производству одежды в Раувей (штат Нью-Джерси). Квартира, где жила семья, помещалась в одном здании с лавкой, которую, писал Фридман, «сегодня бы назвали кондитерской»8. Это был интересный период для владельцев кондитерской: марксисты и анархисты помогали рабочим-иммигрантам создавать профсоюзы, которые боролись за соблюдение техники безопасности и за выходные дни, — и после смены обсуждали теорию права собственности рабочих. Сын босса Фридман, несомненно, мог смотреть на эти дебаты с самых разных точек зрения. В итоге фабрика его отца разорилась, но в своих лекциях и телевизионных выступлениях Фридман часто о ней вспоминал, используя ее как пример, показывающий преимущества капитализма, не стесненного законодательными ограничениями, как доказательство того, что даже самые низшие свободные от регулирования работы могут стать первой ступенькой лестницы свободы и процветания.
Во многом притягательность чикагской школы экономики объяснялась тем, что в ту эпоху, когда мир завоевывали радикальные левые идеи о власти рабочих, эта школа учила отстаивать права собственников, причем с не меньшим радикализмом и не без примеси своего идеализма. По словам самого Фридмана, его идеи касались отнюдь не права собственника фабрики снижать зарплату, но были направлены на поиск самой чистейшей из возможных формы «демократии участия», поскольку в условиях свободного рынка «каждый человек всегда может проголосовать за цвет галстука, который он хочет носить»9.
Левые обещали рабочим свободу от начальников, гражданам — от диктаторов, странам — от колониализма; Фридман обещал людям «индивидуальную свободу», которая возвышает любого отдельного гражданина над любым коллективным делом и позволяет ему выражать свою совершенно свободную волю через потребительский выбор. «Особенно поразительными тут были те же самые качества, которые делали марксизм столь притягательным для многих молодых людей, — вспоминал экономист Дон Пэтинкин, учившийся в Чикаго в 40-х годах, — это простота в сочетании с очевидным логическим совершенством; идеализм, соединенный с радикализмом»10. Марксисты предлагали утопию рабочим, а теоретики из Чикаго предлагали утопию предпринимателям, и оба направления утверждали, что, если эти идеи реализовать, общество достигнет совершенства и равновесия.