Морской волк. Бог его отцов - Джек Лондон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И действительно, Гаррисону было дурно, как будто он страдал морской болезнью. Он долго цеплялся за свою непрочную жердочку и не решался двинуться дальше. Но Иогансен не переставал подгонять его, требуя, чтобы он исполнил данное ему поручение.
— Стыд какой, — проворчал в это время Джонсон, с усилием выговаривая английские слова. Он стоял около вант в нескольких шагах от меня. — Мальчик ведь и так старается. Он научится, если ему дадут возможность. Но это…
Он остановился, так как не хотел выговорить слово «убийство».
— Тише, вы! — шепнул ему Луи. — Держите язык за зубами.
Но Джонсон не унимался и продолжал ворчать. В это время с капитаном заговорил один из охотников, Стэндиш:
— Послушайте, — сказал он, — это мой гребец, и я не хочу потерять его.
— Ладно, Стэндиш, — последовал ответ. — Он ваш гребец, когда он у вас в лодке, но на борту он — мой матрос, и я могу сделать с ним, что мне заблагорассудится.
— Но ведь нет основания… — не успокаивался Стэндиш.
— Довольно, — огрызнулся Ларсен. — Я высказал вам свое мнение, и на этом закончим. Это мой человек, и я могу зажарить его и съесть, если мне захочется.
Злой огонек сверкнул в глазах охотника, но он повернулся на каблуках и отправился по палубе к трапу каюты, где остановился и стал смотреть вверх. Все матросы были теперь на палубе, все глаза были обращены вверх, где жизнь боролась со смертью. Как поразительно бесчувственны те люди, которым современный промышленный строй предоставил власть над жизнью других. Я, живший всегда вне житейского водоворота, никогда не представлял себе, что работать приходится в подобных условиях. Жизнь всегда казалась мне чем-то высоко священным, но здесь ее не ставили ни во что, здесь она была просто цифрой в коммерческих счетах. Должен оговориться, что матросы в общем сочувствовали своему товарищу, как, например, тот же Джонсон; но начальники — охотники и капитан — проявляли полное бессердечие и равнодушие. Даже протест Стэндиша объяснялся лишь тем, что он не хотел потерять своего гребца. Будь это гребец с другой лодки, он отнесся бы к происшествию так же, как остальные, и оно только позабавило бы его.
Но вернемся к Гаррисону. Иогансену пришлось целых десять минут всячески ругать несчастного, чтобы заставить его тронуться с места. Вскоре тот добрался до конца гафеля. Там он мог сидеть верхом, и поэтому ему легче было держаться. Освободив шкот, он мог вернуться, опускаясь по уклону вдоль гардели к мачте. Но у него не хватило духу. Он не решался променять свое опасное положение на еще более опасный спуск.
Он поглядывал на воздушную дорожку, по которой ему надлежало пройти, и переводил взор на палубу. Глаза его были расширены, его сильно трясло. Мне никогда не случалось видеть столь ясного отражения страха на человеческом лице. Тщетно Иогансен звал его вниз. Каждую минуту его могло снести с гафеля, но он оцепенел от страха. Вольф Ларсен прогуливался по палубе, беседуя со Смоком, и больше не обращал внимания на Гаррисона, хотя раз он резко окрикнул рулевого:
— Не зевать на руле, дружище! Смотри, как бы тебе не влетело!
— Да, сэр, — ответил рулевой, повернув штурвал на несколько спиц.
Вина его состояла в том, что он несколько отклонил шхуну от ее курса для того, чтобы слабый ветер мог все-таки надуть парус и удерживать его в одном положении. Этим он пытался помочь злополучному Гаррисону, рискуя навлечь на себя гнев Вольфа Ларсена.
Время шло, и ожидание становилось невыносимым. Однако Томас Мэгридж находил это происшествие очень смешным и каждую минуту высовывал голову из двери камбуза, отпуская шутливые замечания. Как я ненавидел его! Моя ненависть за это ужасное время выросла до исполинских размеров. Впервые в жизни я испытал желание убить. Я сидел весь красный, как образно выражается один из наших писателей. Жизнь вообще может быть священна, но жизнь Томаса Мэгриджа представлялась мне чем-то презренным и нечистым. Я испугался, когда почувствовал жажду убийства, и в моей голове промелькнула мысль: неужели я настолько заразился грубостью окружающей меня обстановки — я, который даже при самых вопиющих преступлениях отрицал справедливость и допустимость смертной казни?
Прошло целых полчаса, а затем я увидел Джонсона и Луи погруженными в какой-то спор. Он окончился тем, что Джонсон стряхнул с себя руку удерживавшего его Луи и куда-то пошел. Он пересек палубу, прыгнул на ванты и начал взбираться по ним. Это не ускользнуло от быстрого взора Вольфа Ларсена.
— Эй, куда ты там? — крикнул он.
Джонсон остановился. Глядя капитану в глаза, он медленно ответил:
— Я хочу снять мальчишку.
— Ступай сию минуту вниз! Слышишь? Вниз!
Джонсон медлил, но долгие годы послушания взяли в нем верх, и, спустившись с мрачным видом на палубу, он ушел на бак.
В половине шестого я ушел вниз накрывать на стол, но плохо сознавал, что делал, потому что перед моими глазами стоял образ бледного и дрожащего человечка, смешно, словно клоп, прилепившегося к качающемуся гафелю. В шесть часов, подавая обед и бегая через палубу в камбуз за кушаньями, я видел Гаррисона все в том же положении. Разговор за столом шел о чем-то постороннем. По-видимому, никого не интересовала эта потехи ради подвергнутая опасности жизнь. Однако несколько позже, лишний раз сбегав в камбуз, я, к своей радости, увидел Гаррисона, который, шатаясь, брел от вант к каюте на баке. Он наконец набрался храбрости и спустился.
Чтобы покончить с этим случаем, я должен вкратце передать свой разговор с Вольфом Ларсеном, обратившимся ко мне в каюте в то время, как я мыл посуду.
— У вас сегодня был что-то неважный вид, — начал он. — В чем дело?
Я видел, что он отлично знает, почему мне было почти так же худо, как Гаррисону, и ответил:
— Меня расстроило жестокое обращение с этим мальчиком.
Он усмехнулся.
— Нечто вроде морской болезни, не так ли? Одни подвержены ей, другие нет.
— Ну нет! — протестовал я.
— Совершенно одно и то же, — продолжал он. — Земля так же полна жестокостью, как море — движением. Иных тошнит от первой, других — от второго. Вот и вся причина.
— Но вы, издевающийся над человеческой жизнью, разве вы не признаете за ней никакой цены? — спросил я.
— Цены? Какой цены? — он взглянул на меня, и, несмотря на суровость, я прочел в его глазах затаенную усмешку. — О какой цене вы говорите? Как вы ее определите? Кто ценит жизнь?
— Я ценю, — ответил я.
— Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Ну-ка скажите, сколько она стоит?
Цена жизни! Как я мог точно назвать ее? Я, привыкший ясно и свободно излагать свои мысли, в присутствии Ларсена не находил нужных слов. Впоследствии я объяснял себе это воздействием его сильной личности, но главная причина была в полной противоположности наших точек зрения. В отличие от других встреченных мною материалистов, с которыми я всегда находил общий язык, с этим у меня не было абсолютно ничего общего. Быть может, он поражал меня стихийной простотой своего ума. Он всегда приступал к самой сути дела, отбрасывал все ненужные детали и говорил с такой решительностью, что я тотчас терял почву под ногами. Цена жизни! Как мог я тут же ответить на этот вопрос? Что жизнь священна — я принимал как аксиому. Что она бесконечно ценна — было истиной, которую я никогда не подвергал сомнению. Но когда это сомнение высказал он, я растерялся.