Парень - Янош Хаи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
11
Поступать он решил на философский, хотя учительница в гимназии, которая преподавала им основы мировоззрения и которая удивительно хорошо все знала: например, уже за два года до того, как это случилось, у нее была информация, что в космос полетит венгерский космонавт, причем не то чтобы знала вообще, а на самом деле, что русские, или, как она выражалась, советские партнеры уже договорились об этом с венгерскими компетентными органами. Словом, что полет состоится. И что их уже выбирают, а может, уже и выбрали. Их — потому что выберут двоих, но она и тут знала: полетит в космос только один, а с ним будет один русский. Все-таки русские не такие дураки, чтоб выпускать в космос венгров без присмотра: вон что венгры в пятьдесят шестом натворили — на минутку от них отвернулись, и все пошло кувырком. Учительница уже тогда говорила, какое это несчастье будет для того, второго, которому придется дома остаться: о нем никто даже вспоминать не станет, разве что в тех случаях, когда надо будет найти яркий пример, символ невезения, — вот, мол, посмотрите, перед вами человек, который потерпел полное фиаско, но не в том смысле, что пережил катастрофу в физическом или в материальном плане, когда физические страдания как-то все-таки оправдывают душевную боль, — нет, тут как раз наоборот, невезению предшествовала исключительно мощная физическая подготовка, каждая мышца тела подверглась профессиональной тренировке, да и цена неудачи была приличной, говорят, заплатили ему не в рублях, как простому смертному, а в долларах. Словом, учительница эта, у которой муж занимал какой-то очень ответственный пост, подошла на перемене к нашему парнишке, потому что была в ней своего рода гражданская чуткость, которую позже этот ее муж, когда жена ему однажды сказала, мол, устала я, не трогай меня сейчас, не хочу я опускаться до плотских утех, когда в мире столько несчастий, ну да, вьетнамская война закончилась, но ведь есть еще Ближний Восток и голодающие массы в Индии, в Африке, в общем, прошу тебя, не надо… Муж тогда про эту повышенную чувствительность так сказал: это у тебя социофобия. Разве это нормально, чтобы человек испытывал сострадание к тем, кто живет в тысячах километров отсюда и кого он не знает ни в лицо, ни по имени, а в то же самое время к тому, кто здесь, рядом, к мужу, — ну совсем ничего, хотя, конечно, если уж так смотреть, он не голодает, зато нервы совсем никуда. Мало того, что сплошные интриги вокруг, в таких учреждениях это обычное дело, хотя ему не нужно чего-то особенного, не хочет он подняться еще выше, ему этой высоты как раз достаточно, и он вовсе не мечтает, чтобы его в Москву назначили на дипломатическую работу, а тем более на Запад, в какую-нибудь такую страну, где ему все противно, где все еще консервативный общественный строй, беспощадная эксплуатация трудящихся и разгул эгоизма. Но тут приходят эти молодые карьеристы, у которых одна цель — взбираться выше и выше по служебной лестнице, причем они, может, вовсе и не на его должность метят, а на те самые дипломатические должности, но ведь в этой сфере через ступеньку не перепрыгнешь, поэтому им надо сначала его скинуть, так что, может, ему и не стоило бы отказываться от повышения, тут ведь не существует такого, чтобы стоп — и сиди на месте, потому что сидеть на месте — это уже отступление, задний ход, а там, не успеешь оглянуться, и окончательный крах, какая-нибудь фабрика в провинции, а то и еще хуже — должность директора ПТУ, слыхал он про такое, и тогда — конец всему, и жизни конец. Но что жене все его переживания, она еще пнуть норовит, ну, не буквально, конечно, хотя он уже и пинку был бы рад, все какой-никакой физический контакт, но нет, она и в этом ему отказывает. И так придет понедельник, и ему снова идти на чертову службу, как на эшафот, и ждать, решат его раздавить или пока ненадолго отложат дело.
И вот эта женщина, движимая своим социальным чувством, которое все же действовало и на близкой дистанции, например, по отношению к нашему парню, только совсем близко не действовало, на том расстоянии, где находился муж, — подошла к нашему парню и сказала: не стоит тебе идти на философский.
Парень наш этой фразы не понял, а тем более не понял последовавшего объяснения, которое сводилось к тому, что нет у него никаких шансов на поступление. Не понял, потому что и не мог понять: ведь философский он выбрал не потому, что так уж надеялся туда попасть, а чтобы все в классе увидели, что он не такой, как все, и еще больше его зауважали. То есть хотел добиться того, чего, поступи он на литературу и историю, а тем более на какой-нибудь, скажем, факультет механики в политехнический, он ни за что не добился бы, потому что, придя из самых низов, не способен был выражаться так, чтобы привлекать к себе всеобщее внимание. Оставалась философия, на которую, если смотреть реально, у него в самом деле шансов не было: уже в объявлении об условиях приема сообщалось, а может, это на подготовительном отделении говорили, что при решении вопроса о приеме будет очень даже приниматься во внимание, читает ли абитуриент классиков философии, например Гегеля или Маркса, в подлиннике.
Наш парнишка, услышав это на подготовительном, только ухмыльнулся, уверенный, что таких людей нет; а они, оказывается, были. Это выяснилось, когда абитуриенты, собираясь перед вступительным экзаменом кучками в коридоре, обменивались слухами и предположениями; у девушек были короткие волосы, у ребят начинала формироваться бородка, они еще до приема выглядели как какие-нибудь неогегельянцы, к тому же названия книг известных авторов они произносили по-немецки или по-английски, например, Феноменология духа (Phanomenologie des Geistes), что и по-венгерски-то не сразу поймешь. А потом зашла речь о какой-то небольшой работе, кажется, Маркса, о средствах производства: один из пришедших на экзамен сказал, что это основополагающая вещь, а другой ответил, мол, я искал ее в библиотеке иностранной литературы, но там не было, кто-то уже взял, и тогда первый засмеялся: так это я был, и что это была как раз та книга, вернее, тот экземпляр, который, видимо, читал Ференц Фехер[13], философ, которому пришлось уехать на Запад, — представляешь, на полях были его пометки. Только тут наш парень понял, сколько всего он должен знать, чтобы на него обратили внимание в этом кругу. Знать хотя бы такие имена, как Ференц Фехер, о котором он до сих пор понятия не имел, а об иностранных языках и говорить нечего, и вообще, здесь сказать «философский факультет» — это ничего не сказать, здесь это само собой разумеется, здесь все, на кого ни глянь, для того и пришли, чтобы поступить на философский.
Войдя в аудиторию, он вытащил билет с утопическими социалистами, которых он, собственно, и любил, и знал; но прежде чем он начал говорить об Оуэне и Сен-Симоне, о Мемуарах графа Сен-Симона, которые он не только читал, но даже помнил, где они были изданы: Бухарест, издательство «Критери-он», 1979, — словом, прежде чем он начал рассказывать об этих мечтателях, собираясь вставить в свой ответ еще и сцену фаланстера из «Трагедии человека» и даже процитировать несколько строчек, слова Евы, с которыми она обращалась к своему ребенку — эти строки наш парень помнил наизусть: «Могу ль я допустить хоть на мгновенье, чтоб затерялся ты в толпе и чтоб глаза мои тебя пытались понапрасну найти во множестве чужих похожих лиц», — так вот, едва он начал отвечать, один из членов приемной комиссии спросил: а читали вы кого-нибудь из этих авторов — так он назвал философов — в оригинале? И когда наш парень ответил, нет, не читал, он почувствовал: собственно, никакого смысла нет рассказывать дальше, потому что все, что написано об утопистах на том языке, который он знает, комиссию совершенно не интересует, ведь это и так известно всем, кто читал переводы их работ и литературу о них — кстати, довольно скудную. Лишь один из членов комиссии, молодой преподаватель, почуяв, видимо, в нашем парне товарища по судьбе, проявил к нему некоторый интерес. Преподаватель этот, специализирующийся на философии Лукача[14], тоже был откуда-то из провинции и хорошо помнил, каких усилий ему стоило освоиться в трудах Лукача, причем не зрелого Лукача, а молодого, которым в те годы, когда он начинал, занимались на родных просторах немногие, и в этом было его счастье, потому что к тому моменту, когда он закончил университет, молодой Лукач, можно сказать, сделался важнее, чем старый. В общем, его ситуация оказалась выигрышной благодаря случайности, а если еще добавить, что, коли уж молодой Лукач, так почему бы заодно не заняться и молодым Марксом, интерес к которому в те времена, совершенно неожиданно, взлетел до небес, — то совершенно ясно стало, что ему следует остаться на кафедре. Он женился на девушке, которая не только читала Лукача, но и знала его лично: еще гимназисткой ходила к нему на Белградскую набережную, где жил Лукач, и на ней, можно сказать, остались пометы, сделанные рукой мэтра, как на работе Маркса — пометки Ференца Фехера. Может, эти пометы и возбудили интерес молодого лукачеведа. С девушкой этой, а позже женой, молодой лукачевед проводил много времени в беседах о том, как сделать мир более разумным и справедливым, и в ходе этих бесед и споров, затягивавшихся до поздней ночи, они в один прекрасный момент пришли к мысли, что им не стоит заводить детей, потому что семья — это институт, который является помехой свободному развитию личности, загоняя человека в ту самую сеть зависимостей, из которой вырастает частная собственность, а через нее — все зло, которое только существует в человеческом обществе.