Том 4. Эмигранты. Гиперболоид инженера Гарина - Алексей Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что случилось? Ничего не случилось. Как и в первые дни приезда, с ужасной остротой увидел, услышал мелочи жизни. Сегодня — ничего нового. Хотя нет: эти выпяченные зубки, головка набок, голое плечико, будто нечаянно вылезающее из ситчика… Это — новое… И про «блаженного» новое… Хотяинцев говорил: «Больше мужества баранки продавать, чем с клинком наголо пролететь в атаку…» Мужество нужно, спокойствие, воля. А впечатлительным — смерть. Вздор, две девчонки и балбес с гитарой наплели вздору с три короба, так уж и мрак опустился на душу и свинцовый обруч на голове… Хорош строитель. Вздор, вздор! С завтрашнего дня по двадцати часов работать, через две недели — в Москву…
Все ж, если бы случайный прохожий со стороны посмотрел на Василия Алексеевича, ему бы представился сутулый, в выцветшей рубашке, с нечесаными отросшими волосами несчастный человек… Впавшие щеки, заострившийся длинный нос, лицо такое отчаянное, что вот еще одно какое-то умозаключение сделает этот молодой человек — и, полон противоречий, махнет с обрыва в речку…
Но этого не случилось. Когда за потускневшими лугами погасла заря и зажглись кое-где костры на покосе, Василий Алексеевич пошел домой. В переулке имени Марата со свистом мимо его носа пролетел камень, и опять чьи-то шаги, убегая, воровски затопали по пустырю.
Жаркие дни
«Всего хотеть — хотелок не хватит», — говорила Надя. Она была очень благоразумна. Но дни становились все жарче, по ночам жгла даже простыня. И поневоле каждый день Надя попадала в сад к Масловым, на подушки под яблоню. Благоразумие было само по себе, а жаркий вечер, сухие пилочки кузнечиков в скошенной траве, зацветшие липы да пчелы, истома под батистовым капотом (подарок Зои) и нахальный Сашка — все это было само по себе.
Лукаво шептала Зоя про свою «даже неестественно страстную любовь с молодым женатым доктором». Надя крепилась, хотя подумает: «А ведь засасывает меня омут, июньские дни», — и отчего-то — не страшно.
Давно не помнили горожане такого пекла в конце июня. Деревья начали вянуть. На лугах за рекой стояла мгла. Говорят — горел хлеб. От сухости по ночам трещали стены. В учреждениях служащие пили воду, вялые, как вываренное мясо.
Буженинов заканчивал зачетные работы. От зари до сумерек в раскаленной комнате под жужжание мух он мерил, чертил, рисовал, красил. Поддерживало его неимоверное напряжение. Полотно с планом голубого города он приколотил на стену и работал над ним в минуты отдыха. С каждым днем город казался ему совершеннее и прекраснее.
На будущей неделе он решил ехать в Москву. У матери оказались припрятанными три золотых десятирублевика ему на дорогу. («Возьми, Вася; берегла себе на похороны, да уж люди как-нибудь похоронят… Не говори Надьке-то».) И он действительно уехал бы, исхудавший, восторженный, в лихорадке фантазии и работы, если бы не толчок со стороны. Напряжение его неожиданно вырвалось по другому направлению.
Жизнь, по всей вероятности, не прощает уходящих от нее фантастов, мечтателей, восторженных. И цепляется за них и грубо толкает под бока: «Будя дремать, продери глаза, высоко занесся…»
Назвать это мудростью жизни — страшно. Законом — скорее. Физиологией. Жизнь, как злая, сырая баба, не любит верхоглядства. Мудрость в том, чтобы овладеть ею, посадить бабу в красный угол в порядке, в законе, — так по крайней мере объяснял в сумерки на обрыве товарищ Хотяинцев.
Случилось вот что. Надя, как всегда, в половине девятого, с портфелем, в белом платочке, заглянула перед службой в столовую, где лежал животом на столе Буженинов, равнодушно скользнула глазами по голубому городу, занимавшему половину стены, и молча вышла. Скрипнула калитка, и сейчас же послышался болезненный негромкий крик Нади. Она побежала по сеням, рванула дверь и упала среди книг на диванчик, схватившись за голову.
— Негодяй, негодяй! — закричала она, топая ногами, и заплакала на голос.
На дворе шумела Матрена, ругалась:
— Ах, паршивцы, ах, разбойники!
— Уезжай, слышишь — уезжай сию минуту от нас! — повторяла Надя сквозь брызгающие слезы.
Оказалось, ворота в трех местах были измазаны дегтем, и написано дегтем же, аршинными буквами, матерное слово. Матрена уже отвела во двор обе половинки ворот и смывала деготь щелоком. Надя на службу не пошла, заперлась у себя. У Василия Алексеевича так тряслись руки, что он швырнул карандаш и попытался постучаться к Наде.
— Убирайся, ты один виноват в моем позоре! — еще злее крикнула Надя. — Уезжай в Москву, дармоед блаженный!..
Руки дрожали все сильнее. Дрожало, било тревожным пульсом в середине груди. Василий Алексеевич некоторое время стоял в комнате, мухи ползали по его лицу. Затем — как-то так вышло — он очутился на площади. (Опять из сознания выпал кусок.) Над ним в горячей мгле жгло белое солнце. На площади завился пыльный столб и шел кругом по сухому навозу. Василий Алексеевич глядел на окна «Ренессанса». Кое-какие посетители уже пили пиво. И вот в окне из-за стены выдвинулся длинный волнистый нос. За Бужениновым наблюдали.
Он стиснул зубы и взбежал по лестнице в трактир. Но волнистый нос исчез. Из-за стойки с ужасным любопытством глядела пышная, напудренная Раиса, и ротик ее, как ниточка, усмехался многозначительно. Буженинов схватился за стойку и спросил (на следствии Раиса показывала: «Заревел на меня, вращая глазами»):
— Был здесь Утевкин?
Раиса ответила, что «почем она знает, посетителей много».
— Врете! Это он, я знаю…
— Вы, гражданин, полегче кричите.
Но Буженинов уже опять стоял на площади под мглистым раскаленным солнцем. Оглядывался. По горячей пыли бродили только сонные куры. Раиса видела, как он поднял кулаки к вискам и так, сжимая голову, зашагал к речке.
К вечеру его видели в лугах, сидящим на кургане. Там он и остался на ночь.
Из опроса Надежды Ивановны
Следователь. Почему Буженинов был убежден, что ворота вымазал Утевкин и что им же брошен камень в переулке Марата?
Надя. Не знаю.
Следователь. А вы уверены, что это сделал Утевкин?
Надя. Кому же еще? Конечно он.
Следователь. Какая была цель? Утевкин ревновал вас, что ли?
Надя. И это отчасти. Да ревновал.
Следователь. Какие же у него были основания ревновать вас именно к Буженинову?
Надя. Над ним шутили… Александр Иванович (Жигалев) говорил мне как-то, что встретил Утевкина и смеялся над ним, будто Утевкин остался с носом… Я тогда рассердилась, но Жигалев успокоил, что всё это только шутки…
Следователь. Жигалев, говоря Утевкину «с носом», имел в виду Буженинова, не себя, конечно?
Надя. Да.
Следователь. Стало быть, Утевкин был убежден, что вы живете с Бужениновым?
Надя. Я ни с кем не жила.
* * *Следователь. Прошлое ваше показание было несколько иное.
Надя. Я ничего не знаю… Не помню… У меня все смешалось…
Следователь. Буженинов имел обыкновение носить при себе спички?
Надя. Нет, он не курил.
Следователь. Вы можете указать, каким образом у Буженинова третьего июля оказались спички?
Надя. Когда он побежал — он схватил их с буфета.
Следователь. Вы это видели и помните, как он схватил спички? Это очень важный пункт в показаниях.
Надя. Да, да вспоминаю… Дело в том, что, когда у нас испачкали ворота, на другой день, — мне было очень тяжело, — я пошла к Масловым. По дороге встречаю его… Глаза белые, ну весь — ужасный. Подошел ко мне: «Ты куда?» — «Тебе какое дело, иду к подруге». Он: «Я им отомщу, я этот городишко сожгу…» И кулаком погрозил. Так что, когда он схватил спички, я вспомнила угрозу…
Следователь. Куда он пошел после этого?
Надя. Домой, Матрена подала ему щей. Рассказывала: он съел две ложки и не то задумался, не то заснул у стола. Потом пошел ко мне в комнату и рассматривал мою фотографию, лег даже на постель, но сейчас же вскочил и ушел.
Следователь. Это было в вечер убийства?
Надя. Да.
Следователь. Затем вы его видели, когда он вбежал, показывая окровавленные руки, и тогда же Схватил спички?
Надя. Нет, не сейчас же… Я забыла…
Убийство Утевкина
Повышенное настроение, напряженная работа, сборы в Москву — оказались чистым обманом.
Все его тощее тело, все помыслы жаждали Надю. Буженинов просыпался на заре с оглушающей затаенной радостью. Весь день за работой радость пенилась в нем и была так велика, так опьяняюща, что даже разговор, подслушанный в саду у Масловых, утонул в ней пылинкой. Какие мелочи! Ну не любит — полюбит… Надя — еще не жившая, не раскрытая, ей еще не время.