Ноа а ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Педро всегда был тем классическим типом, той необыкновенной личностью, которую непременно должен иметь любой уважающий себя городок, прощая ему любое безрассудство, потому что ценой безрассудства люди искупают свои самые сокровенные и тайные желания. Когда, заболев туберкулезом, он отправился ждать смерти в картезианский монастырь, чуть ли не весь город как бы пошел вместе с ним, дабы принести покаяние, и каждый, не выходя из дома, испытал чудо причащения святым, очищая душу в медленной агонии, ожидавшей Педро, готового в своей обреченности снести суровость заточения. Когда Педриньо вернулся в городок через два года на собственных ногах, а все ожидали, что он сможет вернуться лишь так, как вернулась спустя несколько лет моя мать (эта-то вернется сюда только ногами вперед, поговаривали соседи), полностью излечившимся, помолодевшим и с хорошим цветом лица, весь город счел это чудом, и все его жители, как один, сочли это чудо логическим следствием предполагаемых долгих молитв, благочестивого усердия, благонравия. Каждый раз, когда Педро напивался, святоши, что спят с бутылкой водки у изголовья, ощущали себя трезвенницами, а если появлялись слухи о том, что он с кем-то переспал, долгие ночи мастурбации приобретали смысл, которого раньше у них не было. Если Педро появлялся на страницах газет как известный художник, весь городок чувствовал, что он избавляется от своей заурядности, от своей рутины. Мой дядя с детства обладал даром быть на виду, вызывать у людей любовь. Не было ни одной таверны в городе, которой бы он не знал, несчастья, которое бы он не разделил, салона, в который он не был вхож, и я подозреваю: не обладай он способностями к рисованию и этим своим удивительным чувством цвета, он стал бы одним из тех человеческих отбросов, что копошатся повсюду. Но он был сыном дона Педро С. С., свободного человека, сочинявшего для собственного надгробья эпитафии в стихах, и он умел рисовать.
Взяв меня под свое покровительство, он вручил мне все сокровища своей свободы, весь свой авторитет. Это было, как если бы он сказал: «Перед вами ветвь того же древа, так уважайте же ее, ибо не дай вам Бог остаться когда-нибудь без защитной сени сего древа». Как только мы вышли с кладбища, он посадил меня в свою машину и отвез обратно в П., куда мы приехали, проведя в дороге почти всю ночь. Он вручил меня моему отцу, отдохнул пару часов за чтением газет, сидя в кресле и поглощая плотный завтрак, состоявший из яичницы с ветчиной и очень крепкого кофе, и уехал назад домой. Через несколько дней он прислал мне два опубликованные в газетах извещения о смерти моей матери, вложенные в конверт. Одно из них было датировано семнадцатым июля тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года, в нем мои дедушка, бабушка и тетя совместно с «остальными членами семьи» благодарили за полученные ими выражения соболезнования, а также за присутствие при выносе тела и при отпевании, которое состоялось в храме Сантьяго. Другое извещение датировалось таким-то днем, и в нем я, дочь — далее шли мое имя и обе фамилии моей матери, выделенные в тексте другим шрифтом, — выражала свою благодарность за уважение, проявленное к памяти покойной всеми, кто присутствовал при выносе тела и затем сопровождал его из церкви на кладбище. Во второй заметке ничего не было сказано ни о вечном упокоении души, ни о царствии небесном. Едва только я открыла конверт и пробе жала глазами его содержимое, я поняла, что это дело рук Педро и что я навсегда теперь заняла определенное место в родном городке моей матери. Для меня это не имело особого значения, но все же я была глубоко благодарна моему дяде. Потом я показала заметки моему отцу, и мы вместе вышли прогуляться в сад, погруженные в молчание, длившееся несколько минут. Затем отец остановился, улыбнулся, взглянул на меня и сказал:
— Хорошо еще, что он не написал, что епископ О., как подобает, произвел отпущение грехов.
И мы продолжили нашу прогулку.
Через две недели после маминой смерти Педро вновь появился в П. и остановился в нашем доме, где епископ О. проводил несколько дней в отдыхе и раздумьях, вновь став в глазах людей хозяином особняка. Иногда отец запирался в той комнате, что раньше была общей спальней, иногда беседовал со мной, а время от времени совершал прогулки в сопровождении Педро, который превратился в его близкого друга. Эудосия бродила, словно тень, по дому, а я проводила время за чтением книг, которые давно любила и к которым мне вновь захотелось обратиться тем печальным летом. Я не знаю, о чем говорили отец и Педро, не знаю, каковы были их излюбленные темы, но я знаю, что они пили вино в тени орехового дерева, на котором свили гнезда дрозды, и что, вопреки ожиданиям, я при этом не испытывала ревности: напротив, мне нравилось издалека наблюдать за дружбой двух мужчин, ибо в ней я чувствовала себя защищенной и любимой. Очевидно, именно это побудило меня не вмешиваться в их разговоры, а тактично оставаться в стороне.
В один из тех дней, когда мой отец вынужден был уехать по делам своей епархии, я вышла с Педро в город, чтобы купить необходимые ему для работы принадлежности, которых у него не было, поскольку он забыл их в В. Моя уединенная жизнь на протяжении последних лет с тех пор, как мы приехали из М., не позволяла мне ответить должным образом на вопросы, которые все время задавал мне Педро, касавшиеся истории П. или же качества магазинов, куда мы направлялись в поисках нужных ему принадлежностей. Моя жизнь ограничивалась лишь узким пространством между школой при монастыре и домом, мои немногочисленные подруги были случайными, как редкими и случайными бывали хождения в гости; я жила в постоянной надежде увидеть своего отца, поговорить с ним, поцеловать его и не испытывала никакой необходимости встречаться или беседовать с кем-либо еще; но сейчас, шагая рядом с Педро, я поняла, что теперь, когда моей матери уже нет, возможно, отец будет реже бывать дома. И тогда я вдруг почувствовала необходимость приобщиться к жизни городка, который я все последние годы игнорировала, и, думаю, впервые была любезна и приветлива со встречавшимися мне на пути людьми, непринужденна и мила в магазинах, разговорчика и весела в кафе, куда мы зашли перекусить, присев под тентом, окрашенным в теплые тона и защищавшим столы от ужасного августовского солнца, на открытой террасе на площади Феррерия. Именно там, в «Галатее», Педро предложил мне провести несколько дней в его доме в М., о чем, как выяснилось, он уже поговорил с моим отцом, с чьей стороны не было никаких возражений. Педро уверял меня, что в это время года городок освещен совершенно особым светом и что мне надо познакомиться с родиной моей матери, с людьми, которых она знала, с атмосферой, в которой она воспитывалась. Я позволила Педро и дальше распространяться на эту тему, не отвергая ни один из его аргументов; но уже с самого начала, когда он только еще начал говорить, одновременно делая наброски в блокноте и вызывая с трудом сдерживаемое любопытство окружающих, я внутренне приняла предложение.
Вечером, когда приехал епископ, Педро начал писать его портрет на одном из самых больших холстов из тех, что мы купили утром. А через несколько дней мы отправились в В., и картина так и осталась лишь наброском. Я полагаю, что это была своего рода дверь, которую Педро решил оставить незапертой, чтобы иметь возможность вернуться в дом, когда ему заблагорассудится, без всякой особой надобности, и он эту дверь, разумеется, использовал: процесс написания сей картины был самым долгим и медленным, какой только мне известен; но это также и самая необыкновенная картина из всех, что я видела. На ней мой отец изображен в облачении епископа, но прежде всего обращает на себя внимание не одеяние, а рука, держащая огромный золоченый посох с твердостью, в которой вовсе не чувствуется ни напряжения, ни агрессивности; крепкая рука не сжимает посох с силой, а просто держит его мягко и уверенно, хотя вряд ли эти термины точно соответствуют руке, что тверда сама по себе, а вовсе не благодаря ниспосланной ей мощи. Обращает на себя внимание и другая рука, готовая благословить и будто застывшая на полпути в дарственном жесте, как бы предлагающая пристанище для отдохновения; кажется, что эта рука собиралась благословить вас, но вдруг будто раскаялась в своем грехе гордыни и решила открыться и принести себя в дар, а вовсе не в жертву; это рука друга, твоя пристань или твой попутчик. Затем обращает на себя внимание лицо, вершина треугольника; здесь Педро, не знаю, сознательно или нет, отразил то, как он понимал Бога, которому поклонялся: епископ идет навстречу свету, свет падает на него спереди и освещает ему руки и лицо мягким сиянием, ласково обволакивающим его; это не ослепляющий и не призывающий свет, это просто свет, навстречу которому идет епископ, и лицо его дышит покоем, глаза открыто выражают сомнение, губы — желание, брови — ожидание, а едва обозначенные щеки — удивление; в нем совсем нет места ужасу, страху, опасениям; и весь этот эффект достигается благодаря простому абстрагированию от того, что мужчина одет в епископские одежды, ибо литургическое одеяние воспринимается как нечто второстепенное, вроде мантии, которую тебе дают, чтобы сняться на выпускной фотографии. Когда мой отец увидел завершенный портрет, он обнял Педро и сказал, что так ему хотелось бы встретить смерть; и тогда Педро ответил ему из соединивших их объятий, подмигивая мне и как бы не придавая этому особого значения, что так он будет впредь идти по жизни.