ГОРОД - Эрнст Саломон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крестьяне робко пожимали плечами и говорили, да, вот у путевого обходчика все хорошо, у него есть все, что ему нужно, и твердое жалование, кроме того. - Тогда становитесь путевыми обходчиками, - сказал Хамкенс, но не жалуйтесь, если вы не хотите бороться. Да мы хотим, но мы не можем, - говорили крестьяне в Силезии, и они поставили черное знамя, но при этом они чувствовали себя не в своей тарелке, и если что-то и изменилось, то почти ничего. Как нам существовать, - говорили Хамкенсу землевладельцы в Восточной Пруссии. - У нас есть леса и поля, есть машины и рабочие, и у нас ничего нет. Как мы можем продавать древесину, если польские плоты плывут вниз по Висле, как мы можем продавать зерно при таких ценах, которые не покрывают зарплаты, убытки и налоги? Как, все же, тот, кто скармливает скоту хлебное зерно, грешит против своего отечества, - сказал Хамкенс, так ведь когда-то считалось, и теперь вы задыхаетесь от этого? Что же вы будете делать? Землевладельцы говорили, пошлины на зерно. Это вздор, - говорил Хамкенс, - вы хотите удорожить корма для животноводства? Землевладельцы пожимали плечами. Система виновата, - говорили они, и вешали снаружи за окнами фасадов черные знамена, пока внутри они переговаривались о пошлинах и отмене налога на недвижимое имущество. И так было повсюду. В Рейнланде нужда была иной, чем в Тюрингии, и в Гессене не такой, как в Вюртемберге. Всюду вмешивались союзы, и где не было аграрной партии, там была крестьянская партия, и где не было имперского сельского союза, там был окружной крестьянский союз, они все говорили о солидарности, и один просил другого, чтобы тот присоединялся, все крестьянство состояло из запутанного клубка групп, и группы из безумной смеси маленьких группок, которые все сильно враждовали друг с другом, и все обращались друг к другу с гордым лозунгом объединения. То, что было возможно в Шлезвиг-Гольштейне, это еще могло получиться в Ольденбурге и Северном Ганновере, это могло постепенно сработать для всей северо-западной части Германии, это было трудно в Померании и в Мекленбурге и Восточной Пруссии, в Силезии и Гренцмарке (Позен и Западная Пруссия) это было отчаянно трудно, и всюду это должно было стоить злющей, долгой, трудной работы. Система, - говорили они во всей империи с темной ненавистью. Но одни работали с системой, другие против системы, а большинство были одновременно и за и против. Клаус Хайм не терял цель из виду, Хамкенс и Иве тоже. Но если Клаус Хайм торопил и двигался, то Хамкенс хотел подождать. В то время как Клаус Хайм хотел использовать любую возможность, и сколько их подворачивалось ежедневно! - хотел объединиться с каждым, кого хотя бы на мгновения вихрем заносило в их фронт, и будь то хоть сам черт, и бросал оружие бойкота, против всего, что противостояло (и когда он произносил слово «система», то оно звучало так, как будто бы он говорил об убийстве, пожаре и бомбах и вооруженных косами группах крестьян), Хамкенс старательно стремился сделать движение замкнутым, использовать средства экономно, вооружаться с малого, и медленно шаг за шагом прощупывать предполье, чтобы быть готовым, однако, не к моменту, а к дню, в который победителем окажется тот, кто сразу сможет действовать, базируясь на твердой внутренней основе. Теперь Клауса Хайма должны были арестовать, и движение полностью оказалось бы в руках Хамкенса. Вероятно, это пока даже хорошо так, думал Иве, беспокойно расхаживая туда-сюда. Еще в тюрьме Хайм принес бы делу больше пользы, во всяком случае, больше чем, если он сбежит. Знамя в Ноймюнстере и свободный крестьянин как жертва системы, как мученик крестьянской борьбы в тюрьме, это могло бы стать для крестьян постоянным стимулом не уступать, по меньшей мере, не уступать. Если метод Хайма правильный, так как он действует согласно закону риска, то и метод Хамкенса тоже правильный, так как он следует закону опыта. Ну, что теперь, думал Иве, в самом благоприятном случае пройдут еще месяцы, пока он снова будет свободен. Он не мог предвидеть, какие изменения произойдут в движении до того момента, в любом случае, было необходимо, если ему нужно будет обратиться к нему еще раз, начать изменения заново, снова ввести линию Хайма; потому что если даже и было достигнуто, что каждому отдельному крестьянину в провинции стало ясно, что дело не только в сохранении сословия, а в перевороте - и, в действительности, сохранение сословия в ожидаемой крестьянами форме также и не предполагалось без переворота, то Иве, все же, сверх того, хотел этого переворота руками крестьян. Ни кого другого, кроме крестьян. Были попытки переворота руками рабочих и руками солдат, и они были неудачны, переворот был, все же, надеждой почти половины народа и целью всех активных групп. Но сельское население, приведенное в действие в своей самой прочной, самой сплоченной части, так думал Иве, должно было вместе со всеми революционными группами с самой большой перспективой успеха одновременно совершить самый сильный толчок. Потому что то, что для сельских жителей даже в случае победы можно было завоевать как добычу во власти, однозначно и в противоположность всем другим группам не могло бы существенно помешать никакой, пусть даже самой напряженной революционной области. Итак, нужно сделать так, чтобы удалось, так предполагал Иве, в первый раз собрать расколотую ударную силу, связать все стремящиеся к одной цели силы и направить их, и провести наступление, определив его структуру в зависимости от союзника. К тому же ближайшей задачей было проведение подготовительной работы, налаживание связей и лучшим помощником здесь было время. Уже давно Иве прощупывал, протягивал повсюду свои щупальца; Клаус Хайм был в столице и стучал в разные двери и нашел отклик (пусть даже при этом выражение лиц оставалось замкнутым), и превосходный Хиннерк, которого можно было использовать для всего, поддерживал постоянную связь. Но этого было недостаточно. Иве, привыкший собирать нектар из всех цветов, внезапно в ожидании предстоящего на следующий день ареста, нашел знак и решение. Он подошел к столу и посмотрел задумчиво на лежащие в беспорядке документы. Я должен еще написать статью о нашем аресте, подумал он. Нет, недостаточно быть только форпостом крестьянского фронта. То, что нужно было сделать, в нынешнем положении вещей мог сделать только он. Вероятно, все это было безумием; но в этом безумии должна была быть, по крайней мере, своя система. Хайм хотел захватить город. Однако, можно ли захватить город иначе, чем изнутри? И Иве мыслил очень примитивно: изнутри: он должен был попасть туда вовнутрь, в город. Ради крестьян, ради Хайма, и ради себя самого. Управленческий аппарат, подумал он мрачно, отправит его туда бесплатно. Он вытащил напечатанный лист из пишущей машинки и вставил в нее новый. Посмотрим, что там есть в этом городе, подумал он. Он проверил себя и почувствовал большую радость. Он писал, пока ранним утром не появились полицейские.
*Комиссар уголовной полиции Мюлльшиппе из отдела 1А получил очень широкие полномочия для выполнения своей задачи. Еще молодой человек с темными, проворными мышиными глазами на цветущем лице, не замедлил в полной мере воспользоваться большим шансом, который исходил из его задания. Обсуждения с заместителем начальника полиции и представителями Министерства внутренних дел разъяснили ему, что государство от него ожидало, и проложили дорогу для его таланта. Не мелочное честолюбие воодушевляло этого примерного чиновника, а радостная перспектива однажды беспрепятственно и свободно дать всем потокам его духа возможность продемонстрировать свой яркий блеск. Он распорядился в один момент - момент, который начался с грохота сенсации и еще долго отзывался шумным эхом в газетах - арестовать все, что хотя бы в самой удаленной мере можно было заподозрить в намерении когда-то подложить бомбу, в целом это было сто двадцать человек. Он решительно порвал со старым предубеждением, что перед арестом нужно сначала расследовать, он наоборот сначала арестовывал, чтобы потом расследовать. Его кабинет был уже не безразличным бюро политической полиции, а настоящей штаб-квартирой. В по-спартански обставленном в полевом духе помещении он стоял день и ночь, вибрируя всеми напряженными нервами, потея и закатав рукава, с телефонной трубкой у уха, как всегда подвижный центр. В коридорах и приемных толпились газетные репортеры и художники, стремясь хотя бы на короткие мгновения поймать этого важного человека, ухватиться за его брошенные на ходу быстрые сообщения. Полицейские его штаба спешили туда-сюда, направляемые его нервными жестами, телефоны дребезжали, пишущие машинки грохотали, пыль поднималась и опускалась на толстые перевязанные пачки дел. В бледном свете качающихся ламп стоял он, в брезжащем свете ломающегося в темных дворах утреннего солнца, стоял он с развевающимся галстуком на полуденном солнцепеке, взмылившийся в тени вечера, клонившегося после заполненного трудами дня к столь же наполненной деятельностью ночи. Никогда никто не видел, чтобы он становился слабым, и если бы он сам между двумя драматическими допросами с добродушно-юмористическими словами не сожалел о своей боязливо ждущей его жене и о наверняка давно остывшем обеде, никто не пришел бы к мысли, что эту непреклонную машину долга, этот высокий пример самопожертвования на службе можно как-то связать с бренностью человеческого бытия. Как у профессионального психолога-криминалиста в его руках были все средства, от повелительной твердости непоколебимого защитника нарушенного закона до благосклонного товарищеского понимания человека, который все понимает и все прощает. Он никогда не упускал момент предложить обвиняемому сигарету, никогда также не забывал как холодный козырь предъявить свои знания, всегда был готов искусно, одним лишь своим многозначительным замечанием, за которым угадывалось превосходство его методической комбинации, разрушить сплетение коварных выдумок тех, кто были никем иными, как закоренелым преступниками. Далеко дотягивалась его рука, но, все же, еще дальше простирались излучения его неутомимого духа. Если раньше над ужасающим делом уже долгое время нависало парализующее молчание, то теперь следовал один удар за другим, постоянно подстегивая новое возбуждение, один результат его расследования следовал за другим. Угрожающе он подошел к Иве, сконцентрировав в своем взгляде всю энергию. Знаете ли вы Клауса Хайма? спросил он, и полицейские в кабинете задержали шаг и дыхание. Но я же его лучший друг, удивленно сказал Иве. В помещении послышалось бормотание, многозначительные взгляды пересекались, задерживаясь, полные надежды и молчаливого восхищения на лице Мюлльшиппе. Но тот поднялся. Он подошел совсем близко к Иве, который сидел таким маленьким на своем стульчике. И снова комиссар уголовной полиции повысил голос, и в каждом его слове скрывался результат тонкого расчета, лежала непосредственная уверенность в победе, напряжение каверзно устроенной засады. Работали ли вы в крестьянском движении? спросил он, и сверлил Иве колючим взглядом. Но я уже целый год отвечаю за издание газеты «Крестьянство», озадаченно ответил Иве. Шепот пронесся по помещению. Ну, хорошо, - сказал Мюлльшиппе, вся его фигура, казалось, стала выше. Очень хорошо, произнес он хрипло и быстрым шагом покинул комнату. Дверь оставалась полуоткрытой, и Иве услышал, что комиссар уголовной полиции два раза звонил по телефону в пресс-бюро Министерства внутренних дел. Двойное признание бомбиста Иверзена. После тщательного допроса комиссаром уголовной полиции Мюлльшиппе обвиняемый Иверзен сломался и сделал двойное признание. Иве молчал, полный восхищения. Он всегда высоко ценил демагогические таланты, и он разбирался в искусстве создавать настроение вокруг дела. Он не мог возмущаться, он, когда Мюлльшиппе, стирая пот с покрасневшего лба, снова подошел к нему, только сказал, что предпочел бы, чтобы его допрашивал чиновник с судебно-юридическим образованием. Он требовал этого вовсе не потому, что комиссар казался ему опасным, или тем более не потому, что он предполагал у судьи большую объективность; он знал о значении правосудия как моральной фикции, и он хотел, чтобы его требование внесли в протокол, чтобы с самого начала подготовить маленькое расхождение между полицией и юстицией. Но комиссара уголовной полиции Мюлльшиппе не так легко было поймать на крючок. Он оказался общительным мужчиной с миролюбивым характером, и Иве провел приятный час за беседой с ним. Это не должно быть допросом, говорил приветливый комиссар, и, в действительности, Иве было легко отвечать на все вопросы, которые казались ему слишком личными, отвечать еще гораздо более личными откровениями. Но, все же, вы должны были слышать об этом, - говорил Мюлльшиппе и имел в виду замечание Хайма, касающееся бомбистского заговора. Видите ли, я человек скорее взгляда, чем слуха, говорил Иве, и полчаса распространялся на тему соответствующей теории. Он знал, что твердых правил для защиты не существует, каждый пользуется своими. Но всегда необходимо при всех обстоятельствах придерживаться только одного принятого метода. Иве решился говорить, говорить много, говорить слишком много, чтобы из его речей вообще ни за что нельзя было ухватиться. При такой откровенности он вполне смог потребовать, чтобы он сам диктовал протокол. Он продиктовал половину страницы и усердно заполнил свободное пространство между показаниями и подписью толстой диагональной чертой, для чего он вежливо попросил линейку. Господин Мюлльшиппе казался обиженным из-за этого недостаточного доверия. Он отправил Иве в его камеру и вызвал к себе Клауса Хайма. У двери оба встретились. Клаус Хайм немного усмехнулся и протянул Иве руку. Мюлльшиппе с любопытством осмотрел грузного мужчину, который по росту превосходил его на три головы.