Лазоревая степь (рассказы) - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кол, пущенный сильной рукой, опять свалил Ефима с ног. Он не поднялся… Сзади кто-то страшным ударом в голову отбросил его в сторону. В железный комок собрав всю волю, Ефим, качаясь, встал на четвереньки, но его повалили навзничь.
„Лед почему-то горячий“… — сверкнула мысль. Глянув в бок, Ефим увидел у берега надломленный стебель камыша. „Сломили и меня“… — и сейчас же в тускнеющем сознании огненные всплыли слова: „Попомни, Ефим, убьют тебя — двадцать новых Ефимов будет!.. Как в сказке про богатырей…“
Где-то в камыше стоял тягучий, беспрерывный гул… Ефим не чувствовал, как в рот ему ломая зубы, выворачивая десны, глубоко воткнули кол; не чувствовал, как вилы пронзили ему грудь и выгнулись, воткнувшись в позвоночник. · · ·
Трое, покуривая, быстро шли к хутору; за одним из них поспешали борзые. Срывалась мятель, снег падал на лицо Ефима и уже не таял на холодных щеках, где замерзли две слезинки непереносимой боли и ужаса.
Калоши
IС тех пор, как на слободские игрища стали приходить парни из станицы (а случилось это осенью, после обмолота хлебов), Семка увидел, что Маринка сразу к нему охладела. Словно никогда и не крутили они промеж себя любовь, словно и не она, т.-е. Маринка, подарила Семке кисет голубого сатина с зеленой собственноручной вышивкой по краям и с розовыми буквами, целомудренно сиявшими на всех четырех углах этого роскошного подарка. И когда доставал Семка кисет и, слюнявя клочок „Крестьянской Газеты“, заворачивал подобие козьей ноги, не эти ли чудесные, мерцавшие розовым огнем буквы наивно уверяли его в любви? А теперь как будто поблекла небесная сатиновая лазурь кисета, увяли пожелтевшие узоры вышивки, и буквы К-Л-Т-Д, — уверявшие от лица Маринки „кого люблю — тому дарю“, глядели на Семку с ехидным лукавством, напоминая обладателю об утраченном счастье. Даже самосад, покоившийся внутри кисета, казался Семке забористей и приобрел почему-то горьковатый, щиплющий привкус.
Причина, повлекшая к преждевременному разрыву любовных с Маринкой отношений, вытекала прямо из калош.
Семка заметил это в то воскресенье, когда на игрища в первый раз пришли станичные парни. Один из них, Гришка, по прозвищу Мокроусый, был с гармошкой немецкого строя в пухлых галифе с лампасами и в сапогах, на которых немеркнущим глянцем сияли новые калоши.
Вот с этих-то калош весь вечер не сводила Маринка восхищенного взгляда, а Семка, позабытый и жалкий, просидел в углу до конца игрищ и оттуда с кривой дрожащей улыбкой глядел не на Маринку, разрумяненную танцами, не на судорогу, поводившую губы гармониста, а на пару Гришкиных калош, добросовестно вышлепывавших по грязному полу замысловатые фигуры.
У Семки на будни и праздники одни вязаные чувяки да рваные штаны. Материя от ветхости не держит латок, нитки пробредают, и из прорех высматривает смуглое до черноты Семкино тело. Через это и получилось так, что после игрищ пошел провожать Маринку Гришка, а Семка вышел последним из накуренной хаты и, прижимаясь к плетням, намокшим росою, побрел к Маринкиному двору.
IIПо дороге мягким войлоком лежала взрыхленная колесами пыль. Ночь текла над слободкой, подгоняемая ветром. Ущербленный месяц бездельничая слонялся по небу, а по слободской улице впереди Семки шла Маринка об руку с Гришкой. Маринка держала голову слегка набок, а Гришка, сутулясь, бороздил пушистую пыль калошами и сквозь зубы насвистывал.
Возле Маринкиного двора лежат срубленные вербы. Парочка села. Семка хрустнул пальцами и с козлиной легкостью перемахнул через плетень.
Сквозь решетчатые просветы плетня ясно, как белым днем, видно Маринку и Гришку перебирающего лады двухрядки. Под сдержанные взвизгивания гармошки Гришка вполголоса чеканил:
— Ох, Мариша, сам не знаю,По тебе я как страдаю.Обрати вниманиеТы на мое страдание!..
Маринка придвинулась поближе, спросила вкрадчиво:
— Где покупали калоши, Григорий Климыч?
Гришка качнул ногою:
— В потребилке.
Семка видит, как Маринка не отводит очарованного взгляда от Гришкиных ног. Сквозь вкрадчивое похрипыванье гармошки снова слышит он вздрагивающий Маринкин голос:
— Почем же платили?
— Пять с полтиной.
— Пять с полтиной?.. — переспрашивает Маринка, и в голосе ее ясно слышится почтительное изумление. — Такие дорогие, а вы их в пыле ватлаете…
Семка видит, как Маринка нагинается и утиркой смахивает пыль с Гришкиных калош.
Гришка поджимает ноги.
— Што ты, Мариша, брось!.. По мне калоши — раз плюнуть. Одни сношу — капиталу и на другие хватит! Утирку вот вымазала…
— Утирка выстирается… — Маринка проглотила вздох.
— У вас в станице барышни тоже, небось, в калошах ходют?
Гришка перекинул гармошку через плечо и завладел Маринкиной рукой.
— Они хучь и ходют, а только я на свой автиритет не найду подходящей… За мной вон одна дюже ушибается, а на какую причину она мне нужна, раз у ней ряшка как у жабы?
Гришка презрительно сплюнул, вытер рукавом губы и надолго прилип к Маринкиной щеке…
У Семки от неудобного положения затекли ноги, но сидел он за плетнем в капустной грядке словно врытый. Лишь тогда, когда белый Маринкин платок и фасонистая Гришкина фуражка молчаком сползались в кучу, Семка порывисто кивал головой и шарил возле себя дрожащими руками в надежде нащупать камень. · · · · · ·
Месяц, плутавший за тучами, притомился и сгорбатившись стал спускаться на запад. В сарае, хлопая крыльями, немо протрубил зорю петух.
Гришка встал.
— Ну, Мариша, куда же мне завтра приходить?
Маринка поправила с‘ехавший набок платок, ответила шепотком:
— К кузнице приходите… я подожду.
Семку, как пружиной, подкинуло: ухватился за плетень, под рукой хряпнул кол.
Маринка, ахнув, попятилась к воротам, а Гришка накочетился и стал боком.
Семка прыгнул через плетень и, махая увесистым колом, подошел к Гришке. Злоба мешала говорить, он заикался.
— Ты што же это?… к чужим девкам?.. а?..
— Иди, иди… отчаливай!.. Ваш номер восемь, вас после спросим!..
— Нет, погоди!.. За тобой должок… посчитаемся…
— Ждать тут нечего… — протяжно сказал Гришка и, нагнув голову, не размахиваясь, стремительно качнувшись вперед, с силой ударил Семку в живот.
Жаркое удушье петлей захлестнуло горло. Едва не выронил Семка кол, но, пересиливая боль, скривил губы и размахнулся. Фуражка сорвалась с Гришкиной головы, закружилась волчком.
Удар, упавший наосклизь, пришелся по гармошке. Из расшматованного меха со вздохом облегчения рванулся воздух. Не успел Гришка увернуться, как кол, взвизгнув, снова обрушился ему на плечо.
Через минуту вдоль улицы маячила Гришкина белая рубаха, а Семка растерянно мял в руках брошенную фуражку и, корчась, передыхая от колючего удушья, голосом тонким и скорбным говорил Маринке, стоявшей возле ворот:
— Сама дарила кисет… возьми его, гадюка!.. Я с тобой как с доброй, а ты — калоши увидала и давай целоваться… Да я этих калош может двадцать имел бы… ежли б захотел.
Маринка зевнула в кулак и, поглядывая на тускнеющие звезды, равнодушно сказала:
— Надоел ты мне, голоштанный! Совестно глядеть-то на тебя, не то што… Вон штаны-то на тебе будто собаки обнесли… весь стыд наруже, а туда же калоши… — еще раз зевнула до слез и, поворачиваясь к Семке спиной, досадливо упрекнула:
— Куда конь с копытом, туда и ты с клешней своей… Хучь бы опорки какие себе справил, босотва боженькина!
Семка глухо оправдывался.
— Мои штаны к тебе вовсе не касаются… ты мне не указ, што в мои штаны суешься?.. И насчет опорков тоже… Твому батьке, может, вши гашник переели, я же не вступаю в ихнее дело?.. По мне, пущай его хучь с потрохами слопают!
Маринка звучно щелкнула щеколдой, стала на цыпочки и, выглядывая из двора через калитку, крикнула:
— Ты чужим вшам счет не заводи!.. Своих полно! Твоя мать весной с сумкой ходила — христорадничала… Сам — кусошник, а чужих отцов хаешь!..
Семка, не целясь, плюнул в калитку.
— Отцепись, лихоманка!.. Жалко, што канителился с тобой, целовал твои ругательные губы…
— Да сгори ты ясным огнем! Я, коль на то пошло, теперь лучше телушку под хвост поцелую, чем тебя — поганку!..
— Тобой — кобелем лохмоногим — и телушка побрезгует!.. — ядовито зашипела Маринка. — Свинья тебя целовала, да три дня блевала!.. И не подходи! И на дух не нужен! Тьфу!..
Семка прислушался к глохнущим шагам и тупо уставился на ворота.
Возле Маринкиных ворот в эту ночь и умерла Семкина любовь, родившаяся два месяца назад на слободских бахчах в вечер погожий и ласковый.
IIIУтром с рассветом поехал Семка пахать. Ходил за плугом сердитый, взлохмаченный. Два раза, задумавшись, перепахал лежавшую около дорогу, за поручни держался нетвердо и борозды распластывались неглубокие, кривые; лемеши в нетрезвом разбеге вилюжили черствую намозоленную кожу земли, лишь слегка ее обдирая, и в каждой свернутой набок отполированной сталью глыбе чудился Семке блеск чьих-то калош…