Ожерелье для моей Серминаз - Ахмедхан Абу-Бакар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А зачем? — не понял я и, вскочив, стал отряхиваться.
— Вот и я думаю: незачем. А то еду, смотрю и никак не пойму: крутишься на одной ноге, словно другого дела не нашел.
— Нашел, — сказал я.
— Что нашел? — Он говорил с ухмылкой, как с каким-то глупеньким.
— Дорогу нашел, — сказал я твердо и даже строго, чтобы сбить с его лица эти ухмылочки.
— Ах, дорогу! Ясно… — Он скривил губы, словно надкусил недозрелую сливу. — Может, в таком случае ты и мне подскажешь дорогу?
— А куда тебе ехать?
— В долину реки Рубас.
— Заблудился?
— Да, я здесь впервые.
— Ну так вот, дорога к реке Рубас — та самая, что я сейчас нашел.
— Значит, мы попутчики, — улыбнулся незнакомец.
— Нет, — ответил я.
— Почему?
— Потому, что пеший конному не товарищ.
— Ну, это дело поправимое. — Незнакомец понял мой намек по-своему и быстро спешился. Я-то думал, что он меня пригласит с собою на коня, но он рассудил иначе, и я не стал настаивать: дядя говорит, что хорошему коню кнут не нужен, а мужчине и намека достаточно.
— Ну что же, в таком случае — в путь! — сказал я, но не успел сделать того самого первого, самого трудного шага, как был ошарашен вопросом незнакомца. Без тени смущения он спросил меня:
— А что это за аул виден отсюда?
Это задело меня за самое сердце. С молоком матери я впитал чувство, которое горцы называют гордостью за родной аул, — ведь это и есть чувство родины, без которого не прожить человеку!
Спустится горец из аула в город свой, что на прекрасном, но пусть еще не благоустроенном берегу Каспия, а душой всегда будет тянуться к родным вершинам. Привыкнет со временем к своему городу, и тогда даже в Москве будет скучать он по Махачкале. Но вот полюбится ему столица, и если случится побывать в чужеземных странах, и во сне и наяву будет мечтать поскорее вернуться в Москву и ни на какие блага не променяет он этого чувства. Велико это чувство, и поэтому велика и гордость за свой аул.
Я простил бы незнакомцу и то, что он заплутался, и то, что меня за дурачка принял, но как можно простить, что он не признал знаменитейшего селения Страны гор?
— Так ты не знаешь, что это за аул перед твоим носом? — переспросил я, сдерживая обиду.
— Потому и спрашиваю…
— Это-то меня и удивляет! — Я не мог удержаться от язвительного смеха.
— Хи-хи-хи! — передразнил он меня. — Ничего нет удивительного.
— Да как же нет? Ведь перед тобой аул Кубачи!
— Ну и что же?
Это было уже слишком. Хорошо, что поблизости не оказалось моего дяди, он показал бы ему это «ну и что же»! Но и я, племянник знаменитого Даян-Дулдурума, таких вещей не прощаю. Я схватил незнакомца за пояс — а пояс был серебряный, кубачинской работы — и встряхнул его как следует. Потом сунул руку в его карман и безошибочно вынул портсигар тоже кубачинской работы, затем взял уздечку коня, украшенную серебряными бляхами мастера из Кубачи, и показал ему все это, не говоря ни слова. Как же это можно носить наши изделия и, увидев аул Кубачи, говорить «ну и что же»! Вот до чего доходят люди — на родное и смотреть не хотят, а каким-нибудь заморским безделушкам поражаются. Привез как-то мой односельчанин из Парижа простую зажигалку — неплохая штучка, но ведь дед его еще при белом царе делал вещицы похитрее, а внук об этом забыл.
Я посадил невежду на придорожный камень и разъяснил ему все так, что теперь он вряд ли когда-нибудь забудет меня и мой аул. Мне даже повезло, что он такой профан, и я выговорился перед ним как лисица перед половиной зайца, первую половину которого уже съела.
Незнакомец слушал меня так, что, казалось, даже уши у него стали больше. Он удивлялся, хлопал руками, прерывал мой рассказ восклицаниями вроде: «Вах-вах-вах!», «Ай-яй-яй!», «Ага!», «Подумать только!», «Вот это да!» А во мне все росло желание удивить его, поразить его душу рассказами о необычайном искусстве кубачинцев, об удивительных приключениях моих земляков, о тайнах редкостных вещей. И я постарался выложить перед ним все, что знал о родном ауле, об ауле, искусство которого славилось еще во времена Александра Македонского, прозванного на востоке «двурогий», ибо великий полководец носил шлем с двумя рогами, сделанный в Зирехгеране, то есть у нас, в Кубачи.
Жители соседних аулов до сих пор считают нас парангами — выходцами из Европы, хотя на самом деле мы потомки древних албанцев, исконных жителей Страны гор. И какие бы небылицы о нас ни придумывали, любой скажет, что кубачинские мастера могут не только выковать из золота муху с жужжащими крыльями, но и человека отлить из металла, да не простого человека, а рассудительного.
Незнакомец проглотил мое хвалебное слово так же незаметно, как незаметно я съел на этом самом месте материнский пирог. Конечно, я мог бы рассказывать без конца, если бы не поймал себя на том, что становлюсь похожим на сулевкентца. Вы знаете, ниже аула Кубачи, в глубоком ущелье на берегу реки Хала-Ак, что значит «Великая река», расположен аул Сулевкент. В древности тут была только сторожевая башня, в которой жили шестеро одиноких воинов. Но постепенно сторожевые воины обзавелись семьями, детьми, внуками, и вокруг башни вырос аул. Жители его занялись гончарным ремеслом, потому что на берегу реки нашлась великолепная глина. Однако известен аул был не столько мастерами, сколько непомерной гордостью. Чтобы доказать, например, что текущая посреди аула речка Хала-Ак, которая летом почти совсем пересыхает, все-таки Великая река, сулевкентец перед тем, как перейти на другой ее берег, непременно разденется. И вот, не желая показаться смешным в глазах пораженного моим рассказом незнакомца, я замолчал, хотя и видел, что распалил в нем ожесточенную жажду познания. Однако не тот оратор, кто хороню начинает речь, а тот, кто умеет закончить ее так, чтобы людям хотелось слушать его бесконечно.
— Ну, а теперь ты знаешь, что это за аул? — спросил я его со строгостью учителя, принимающего экзамен.
— Да, — глубоко вздохнул незнакомец и поклонился мне, сняв папаху. А папаху горец снимает в самых редких случаях, ибо считается, что она олицетворяет все его достоинства.
— Не мне надо кланяться, — сказал я и повернул его, согнутого, в сторону аула, — а тому селению, которое ты видишь перед собой. Ну, а теперь мы с тобой попутчики.
— Нет, не попутчики, — сказал незнакомец.
— Почему?
— Как же я могу миновать такой знаменитый аул? — воскликнул он, лихо вскакивая на коня.
Мне было приятно, что мой рассказ произвел такое сильное впечатление, но в то же время неплохо было бы отправиться в путь вместе.
— Есть ли у тебя кунак в этом ауле? — спросил я. — Если нет, иди к Даян-Дулдуруму, только не говори, что мы с тобой встретились так близко от аула. Скажи, что где-нибудь далеко, ну хоть у Ицари.
— А как мне его найти?
— Даян-Дулдурума? Да его там каждый камень знает. Имя этого человека произносится рядом со словом «мужчина». — Я все не мог отвести глаз от его коня. — Послушай, мне понятно, что тебе хочется посетить этот аул, но хочет ли этого твой конь?
— Мой конь подо мною, и он хочет всего, чего хочу я.
— А подо мной он, думаешь, будет настаивать на своем? — спросил я. — Давай я отведу его до долины реки Рубас.
— Там мне делать нечего. Если будешь в городе, спроси репортера Алхилава! — крикнул он и умчался на своем чудесном коне.
4«Репортер Алхилав», — повторил я, пытаясь вспомнить, где встречал это имя. Ах да, у нас в ауле этой весной была передвижная фотовыставка, там были и его снимки. Ну, если это Алхилав, то ему повезло, что он наткнулся на меня: я ему все толково объяснил, теперь побывает в Кубачи, посмотрит нашу жизнь и напишет о ней в газету. Довольный, что дал человеку добрый совет, я сделал один шаг в сторону Юждага, за ним второй — и вот зашагал от родного аула по неведомому пути, зашагал не столько по своей воле, сколько по желанию моего почтенного дяди, который спешит женить меня и, преодолев преграды к сердцу моей матери, дать, как он говорит, достойного наследника нашему роду. Ну что же, да исполнятся желания Даян-Дулдурума, только как бы я его не обскакал.
Хоть я и пытаюсь не думать о Серминаз, мысли мои все время летят к ней, как голуби к гнезду. Столько красивых девушек в нашем ауле, а именно она показалась мне самой лучшей, самой прекрасной, самой умной и обходительной, не потому ли, что всегда очень ловко обходила меня и нам так и не удалось ни разу поговорить по душам? На мои записки, написанные неумело и очень загадочно, она не отвечала, а однажды, когда я пытался передать ей послание вместе со своими изделиями — двумя пудреницами и браслетом, — она сердито сказала: «Ты что думаешь: если мне в любви объясняешься, то я должна принимать подобный брак?» И отвергла мою работу. Да, записки писать еще трудней, чем работать по серебру. Когда я решаюсь наконец послать ей весточку, столько чудесных мыслей приходит в голову, но они никак не хотят ложиться на бумагу, и я встаю, так ничего и не написав, но твердо веря, что чувства мои все же дошли до нее.