Затишье - Авенир Крашенинников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подпоручик Михель обо всем этом знал и ломал голову: как помочь Александру Ивановичу, Феодосию, другим. Вот сейчас бы пойти к Иконникову, снять шинель в полутемной прихожей, подняться по лестнице. Милая Анастасия налила бы чаю, Александр Иванович, помешивая ложечкой сахар, помолчал бы немного, подумал. И все сразу стало б на свои места, и завтрашний день ясно проглянул бы в окно.
Который же час? На улице ночь, февральская тихая ночь. Она замерла, улеглась на снега, чреватые вьюгами. Нужно заставить себя заснуть: завтра голова должна быть светлой…
Тяжело загрохотали двери. Свеча истаяла до самого подсвечника, залитая желтыми слезами, трещала.
— Георгий Иванович, за вами! — вбежал денщик.
Через щеку у него рубец от подушки, глаза одурели, сон в них и страх.
— Отопри! — Михель стал одеваться.
Вошел знакомый офицер, двое солдат. Лицо офицера вытянутое, виноватое.
— Приказано вас арестовать и препроводить на гауптвахту. — Офицер долго доставал бумажку. — Прости, Георгий, ничего не понимаю…
— Когда-нибудь поймешь.
Гауптвахта, лучше гауптвахта: стоять рядом со своими друзьями по одну сторону стола.
глава восьмая
Верба, верба, пушистая живулька посреди сугробов! Какими тайниками чуткой своей души знаешь ты весну, где ловишь первое веяние далекого тепла? Или красные ветки твои сами настояны солнцем и только ждут первых звоночков робкой капели? Сыплются чешуйки на глазурь холодного наста: проклевываются бело-дымчатые птенцы.
Люди ломают ветки, тащат их в темные жилища свои, приносят в жертву постноликим богам. И пылятся маленькие пушистые чучела в кровянистом зареве лампадок, в масляном чаду свечей.
Блинами насыщают люди свои утробы, постами и молитвами гасят вожделения. Лгут сами себе, лгут ближнему и дальнему. Сытость духа и плоти — суть их забот и похотей. И всякий, кто по-иному жаждет жить, будет сломан.
Время равноденствия еще не пришло. Но в глуби тайги, там, куда не дотянутся жадные руки, цветет верба. Будет время, будет: молодо-зелено вспыхнут листочки, молнии света побегут по веткам и стволам. И ахнет, пробудится тайга, зашумит, загуляет буйной силой, загремит стоголосым эхом.
Но темнотой и болью живет еще Костя Бочаров. Осиротел Костя, осиротел. Думал ли он тогда, пробираясь к Разгуляю в снежных заносах, что не увидит больше ни Феодосия, ни Михеля? Не думал, не думал. Очутился в постели, кидало то в жар, то в озноб. И мерещились в белых метельных космах какие-то отверстые склепы, и мнилось, будто ладони Наденьки ласкают мокрый лоб, сгоняют пестрых дятлов, долбящих виски. И Костя улыбался и целовал жилку на тонком запястье ее руки…
К утру он обильно вспотел, заснул крепко, глубоко. А потом хозяйка ласковенько разбудила его на службу. Она собралась уже куда-то, уже повязала свой схимнический платок и только ждала, когда постоялец напьется чаю.
— Ну слава богу, слава богу, — повторяла она, — господь милостив и велики деяния его. Сим попереша льва и змия…
На макушке церкви прыгало золотое пламя, в ушах мягко гудели малиновые шмели. На душе было ясно, легко, словно отмыли ее теплой водой.
В канцелярии встретили Костю, будто именинника. Старый, высохший, как подвальная картошка, чиновник Левшин потряс руку ему:
— А мы, грешным делом, подумывали…
— Но что же случилось? — недоумевал Костя.
— Нигилистов поймали, — согнувшись к нему через стол, зашептал Левшин, хотя вся канцелярия об этом уже знала, — возмутителей и головорезов. И куда вознеслись! В чиновники особых поручений! — Он изумленно отшатнулся. — Особых поручений… — Сел, и стариковские глаза его вскинулись к потолку, словно к недосягаемой вершине.
Костя помертвел, зарябили перед глазами журналы, заплясали цифры. Неужели нашли станок, неужели Александру Ивановичу грозит тюрьма! Он сейчас выбежит из-за стола, помчится к дому Иконникова… Он должен и теперь быть с ним!..
Он поднялся, стопкой собрал журналы, наложил на чернильницу перо.
— Бочаров, пожалуйте к господину горному начальнику, — позвал кто-то.
И будто на удавке потянуло Костю через коридор с навощенным паркетом к высоким резным дверям, и он очутился перед столом полковника, смутно сознавая, что не уйдет никуда.
— Вы не больны, Бочаров? — спрашивал полковник, сидя в своем кресле над кипою бумаг.
— Да, я плохо себя чувствую. — Костя собрался с мыслями и теперь уже ясно видел усы полковника, его добрые, навыкат, глаза.
— Это пройдет, — сказал полковник, — надеюсь, что пройдет. Сегодня мы должны разобрать статью в «Горном журнале», касающуюся строительства современных заводов. Это весьма срочно. И посему предлагаю вам тотчас же ко мне поехать и приступить…
Статья была бесконечной. В ней сравнивались проекты английских, американских и французских заводов с немецкими, и последним автор оказывал явное предпочтение. Костя с трудом вчитывался в унылые строчки о расстановке цехов и потоке грузов, полковник записывал. Иногда Бочаров замолкал на полуслове, закрывал глаза. Нестеровский качал головой и напоминал: «Ну-с».
Костя отказался от ужина: он в самом деле плохо себя чувствовал. С трудом отыскав рукава шинели, оделся, побежал по скользким улицам.
Только два окна светились во всем доме Иконникова. У входа стоял жандарм, колотя каблуком о каблук, сотрясая воздух зычным кашлем. И висел в полутьме над домом гигантский скелет собора.
Вобрав голову в плечи, Костя медленно двинулся вдоль берега. Дерево оказалось далеко. Оно все так же склонялось над яром, будто заглядывало вниз, на заснеженную реку. Но теперь не металось, не заламывало ветви — оцепенело в отчаянии.
Бочаров остановился рядом с ним, спрятал озябшие руки в рукава. «Так вот, — вдруг суеверно подумал он, — вот что предвещала комета».
На заре синицы вытенькивают из горлышка студеные струйки. Колокола на заре чисты и прозрачны: не осела еще на них копоть человеческого дыхания. И мысли перед восходом солнца строги и ясны.
За одну ночь наметалась на лбу Бочарова крепкая стежка. Стараясь не разбудить хозяйку, оделся, притворил за собою дверь. У церкви толпились разгуляйские прихожане. Он поднял глаза на колокольню, но не перекрестился.
В гимназии строем уводили их на молитву, в институте — тоже. Но будущие инженеры не были особо религиозны. Законы строения земли и солнечной системы, законы бытия металлов и горных пород почитали они выше Евангелия. У Кости был свой бог. Он никак не представлял его, не считал всемогущим. Накрывшись холодным одеялом, шептал перед сном: «Господи, прости и благослови всех моих родных, близких и знакомых и помоги мне, о господи!» Это успокаивало, убаюкивало. Но тогда не снилась камора в пять шагов от двери до стены с решеткой…
Вчера она представилась близко, словно опять открылась перед ним. Вчера посыльный под расписку подал Бочарову предписание явиться в жандармское управление. Рано поздравляли чиновники, рано. Однако страха не было, как не было и никаких определенных мыслей, ибо трудно предположить, что ожидало в этой канцелярии. Почему-то вспомнилась матушка. Вот сидит она в кресле у маленького закопченного камина. Часы с кукушкой качают маятником, мурлычет кошка у ног. Мама положила на колени еще одну шляпку, к полям которой подшивала изнутри оборку-мармотку. Смотрит в окно, думает о своем Косте…
Воздух к вечеру захолодел, стал колючим, льдистым. Под ногами хрустело, словно шел Костя по битому стеклу. Он свернул к кладбищенской ограде, миновал ворота, прошагал к сторожке. В оконце ее не было света. Постучал, услышал хриплый голос и так обрадовался, будто из метели выбрался к жилью.
Капитоныч сумерничал, устроившись на топчане, трубка то озаряла его усы и нос, то побулькивала, попискивала, угасая.
— Жалко ребят, — поохивал Капитоныч, — с голыми руками на броню пошли… Завернули они как-то ко мне, разговорились про жизнь. Феодосий-то все намеками вроде того, что нынче так получается: конь боится запрягальщика, запрягальщик — коня. Вот, дескать, и надо бы им без лишнего глазу обсуждать, как же это так происходит. Несколько раз заходили, прощупывали меня. И стали за еврейским кладбищем собираться, пока Иконников свою читальню не затеял. А я, значит, на часах стою, колотушкой сигналы играю…
— Что делать, Капитоныч, ведь надо же что-то делать!
— А ты не бойся. Поди, в штаны чуть не наложил со страху… — Старый бомбардир закашлялся, а все же договорил: — Смерти бояться — на свете не жить. — И принялся насасывать трубку, видимо выжидая, что ответит Бочаров.
— Утром вызывают меня в канцелярию Комарова. Допрос или что-то другое? Если допрос, если я все выскажу, если швырну им в лицо все, что здесь накипело, — Костя пристукнул кулаком по груди, — вдруг во вред это будет моим друзьям?..