Том 9. Критика и публицистика 1868-1883 - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А если для самого Скарятина скандал в том виде, как он был, не имеет вовсе никакого поучительного значения, то тем более такая полумера не может иметь ничего внушительного для литературы. Ведь порази смоляне Скарятина единодушно, да прихвати при этом и бывшую в Смоленске литературу, — тогда вся петербургская литература поняла бы, что в провинциях патриотизм не дремлет, что он всегда жив и действен для того, чтобы опочить на хребтах врагов. Тогда, конечно, ни один петербургский литератор не посмел бы показать носа в провинции, а не то что выставляться там на парадных обедах и говорить речи. Не потому, конечно, чтобы петербургские литераторы были не патриоты, а потому, что слово «патриот» в наше время очень скользкое и неопределенное* и чуть ли еще не более имеет смыслов, чем сколько во время Гоголя имело слово: «добродетельный человек»*. За примерами ходить недалеко. Ведь вот в Петербурге нет ни одной редакции, которая бы не оскорбилась, если бы ее назвали непатриотической, и нет ни одного литератора, который бы не считал себя самым горячим патриотом. А между тем давно ли Москва сомневалась не только в патриотизме всей петербургской литературы вообще, а даже в патриотизме и самого Петербурга?* А в провинции, быть может, и патриотизм самой Москвы находят еще подозрительным. Кто ж бы туда поехал, если бы смоляне энергически проявили свой патриотизм? А теперь… будет открываться опять где-нибудь железная дорога, опять празднество и опять поедут туда: и Марков от «Инвалида», и Панютин от «Голоса», и Незнакомец от «Петербургских», и Скарятин от «Вести». Скарятин?? — Может ли это быть? спросит изумленный читатель. Верно, не поедет? — То-то поедет. Он уже заявил об этом, почитая как бывший, так и всякий имеющий быть с ним скандал в будущем венцом своего общественного служения.
«Люди, — говорит он, — выступающие на публичную арену, должны быть заранее готовы на всякие случайности, которые зависят от состава и настроения духа публики, их слушающей. В странах, где публичность вошла в нравы и обычаи, общественные деятели, по очереди, не смущаясь, или терпят поражение, или вызывают рукоплескания. Общественный деятель, сегодня в таком-то городе вызвавший рукоплескания, завтра терпит поражение в другом городе». (Гм! поражение! то есть как? Боксом?)
«Одна из газет, — говорит он далее, — высказала мнение*, что после случая в Смоленске представители печати сделаются таким же редким зверем на торжественных обедах, как волки в Англии, и немы, как рыбы. Мы, напротив, убеждены, что русское общественное мнение оценит по достоинству настоящий скандал и что редким зверем на этих обедах сделаются не представители свободного слова, а его ненавистники».
«Ну, что ж за беда, что поедут? Пусть едут», — скажет читатель. Как что за беда? Ведь опять что-нибудь случится, опять прокричат «довольно» какому-нибудь литератору, прокричат, может быть, à bas, вон, а может быть, выведут и, наконец, мало ли что может быть. Кто может предвидеть, до каких пределов может дойти разгоряченный патриотизм?
Ввиду всего этого редакции, отправляющие своих сотрудников на празднества, не могут оставаться безучастными к их положению.
Вот Юматов и теперь говорит, что на подобные торжества не худо бы отправлять вахмистров. Редакции менее воинственных воззрений позаботятся с своими сотрудниками, отправляющимися на празднества, посылать хоть не вахмистров, а здоровых молодцов на всякий непредвиденный случай. Наконец, самые бедные редакции, и те, вероятно, будут снабжать своих сотрудников хотя железными масками. Вот ведь к чему все это ведет.
Когда я написал эти слова, ко мне вошел мой хороший знакомый и полюбопытствовал узнать, что я пишу. Я ему прочитал.
— Совсем вы не то пишете, что следует, — сказал он мне, выслушав мою статью. — Вы забываете самое главное, именно то, что скандал у нас есть пока единственный двигатель мысли общественной и литературной*.
— Как! и литературной даже? — спросил я с изумлением.
— А вы думали как? Разве может какая-нибудь серьезная публицистическая литература (о ней главным образом я говорю) быть в стране, где нет полной свободы слова, где некоторая свобода слова дана только для опыта, и то избранным. Все ваши газетные передовые статьи и рассуждения ни дать ни взять те челобитья, которые в древнее время писали государевы сироты. Сироту пооброчили не по силам и не по животам, у сироты землишку отняли, сироту воевода пообидел, ну — садится сирота и строчит. И каждый сирота излагает свою собственную нужду и горе, до общего ему нужды нет. Так и у вас в литературе каждый газетный сирота сидит и строчит свое собственное челобитье и только старается прикрыть его общественной нуждой. А какая общественная нужда, когда все газетчики поют обыкновенно врознь! Один вдруг ни с того ни с сего начинает говорить о смертной казни*, когда другой в это же время пишет о необходимости новой кодификации свода законов*, третий о замыслах Наполеона на Пруссию* и т. д. Одним словом, нет того, чтобы статьи в газетах вызывались самым положением вещей, были ответом на вопросы дня, и на вопросы дня не второстепенные какие-нибудь, а фигурирующие, настоятельные, неотразимые. Ведь вот возьмем к примеру крестьянский вопрос. Он теперь основной вопрос всего нашего будущего развития, судьбы всех наших новых учреждений, всех наших чаяний и надежд в будущем. От такого или другого разрешения его зависит все наше будущее. А ведь что мы о нем знаем? Положительно ничего. Кой-где встретится заметка в газетах*, что тут-то, дескать, описаны крестьянские именья за недоимку в столько-то тысяч или что по какой-нибудь губернии недоимки возросли во столько-то сотен тысяч, и ничего больше. Прошу вас представить себе: так ли бы действовали газеты, если бы крестьянский вопрос разрешался, например, в Англии? Там, верно, в каждой деревне сидели бы газетные репортеры и изо дня в день давали бы известия о ходе дел.
Я было открыл рот, чтобы возразить на этот поток красноречия. Но мой знакомый остановил меня и снова продолжал:
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — что наши газеты лишены совершенно возможности заниматься своим делом. Но мне до этого дела нет. Я только констатирую, — как любят у вас выражаться в литературе, — факт, говорю, что все ваши передовые статьи и рассуждения только сиротские хныканья, над которыми читающие умирают от скуки и которые сами сироты пишут только с горя. Потому-то я и говорю, что скандал пока почти единственный возбудитель и двигатель нашей мысли, не только общественной, но и литературной. Когда случится скандал, разумеется, крупный, он немедленно делается фигурирующим явлением дня в литературе. Об нем начинают говорить, его начинают обсуждать все газеты. И как говорят, как обсуждают!.. Это уже не те сиротские челобитья, которые пишутся обыкновенно. Тут является и задор, и жар, и страсть, и всесторонняя оценка фактов, и оценка движущих все воззрений и принципов, — и все это, не говорю, прочитывается, а проглатывается публикою с жадностию, как никакая другая газетная дребедень. Думаете ли вы, что все это остается без сильного нравственного влияния на публику? Верьте, нет. По поводу смоленского скандала и всего, что написано о нем, оглянутся на себя не только смоляне, но и другие провинции, оглянется на свою деятельность сам Скарятин, оглянутся даже «Московские ведомости», — и все более или менее умягчатся.
Я засмеялся.
— Верьте, умягчатся в нравах. Если бы это нужно было, я бы вам исторически мог доказать, что мы цивилизуемся посредством скандалов. Да и как вы хотите иначе в обществе, где только по поводу крупного скандала мысль приходит повсюду в пробуждение, начинает всматриваться во все окружающее, анализировать себя и других, понимать известные воззрения и принципы; одним словом, делаться чем-то действительно сознающим? Теперь спрашивается: кому причиняется вред скандалами? Одной только жертве скандала. Жертва эта бывает всегда невольная, очень нередко совершенно невинная, но зато всегда почти очистительная для общества, то есть посредством своего моментального страдания вносящая известную дозу света и добра в общественное сознание. В виду великого общественного блага, в виду поднятия уровня общественного сознания хоть на одну линию, стоит ли жалеть о такой ничтожной в сущности жертве? Если чем мне Скарятин понравился на смоленском скандале, то это тем — философским взглядом на свое отношение к подобного рода сюрпризам. Он справедливо говорит, что общественный деятель всегда должен быть к ним готов, что они в его служении неизбежны…
— Итак… — сказал я.