Черный город - Кальман Миксат
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь чета Гёргеев могла без свидетелей сесть в сани, а вице-губернатор, закутавшись в овчинный тулуп, взобрался на козлы править лошадьми.
Матею пришлось по душе распоряжение барина насчет ужина, одного он только не мог понять (и что за чертовщину они там задумали?) — почему у него отняли тулуп. Но позже он пожалел обо всей этой затее: никакого ужина он не получил, ибо из квартиры коменданта все время доносились воинственные звуки: звенели горшки и тарелки, будто кто их швырял на пол, трещала мебель, словно в комнате шла потасовка, и лишь иногда, среди адского шума можно было разобрать пронзительный женский голос: "Ну, погоди, Гродковский! Дознаюсь я, где ты шляешься. Отчего твоя одежда женской помадой пахнет? У-у, бродяга! И не оправдывайся, не ссылайся на вице-губернатора, он такой же плут, как и ты! Делами был занят? Тогда скажи, что это за дела? Ух, ей-богу, выцарапаю бесстыжие твои глаза!"
— Если хочешь, братец Матей, сам иди туда! — сказал Власинко кучеру. — А я ни за какие сокровища не полезу в это тигриное логово.
Матей тоже не посмел войти в квартиру Гродковских; шагая взад и вперед перед дверью, он дрожал от холода и жалел то самого себя, то бедного коменданта Гродковского.
А я, дорогой читатель, считаю беду, случившуюся с Матеем, самым обычным делом: в какую бы историю ни впутались большие господа, шишки все равно сыплются на простой люд. Вот и теперь судьбою была назначена голодовка Яношу Гёргею, а упреки за это — Палу Гёргею. На деле поголодать пришлось кучеру Матею, а терпеть укоры — Гродковскому. Так всегда было, да, вероятно, так и будет.
Пожалел Матея часовой Власинко. Сменившись с поста, он пригласил его с собой в трактир "Серебряный олень", где за несколько грошей трактирщик угостил их превосходным холодцом и подал доброго вина. После этого кучер окончательно примирился бы со своей судьбою, если бы не тулуп. И зачем понадобился господам его мохнатый тулуп?
— Не ломай понапрасну голову, малый! — назидал его Власинко. — Нет в господских головах такого окошечка, чтобы мы в него заглянуть могли.
Куда хуже оказалась участь Гродковского! Почти до полуночи в его доме длилась баталия, а затем, едва буря улеглась, то есть остановился язык его благоверной, и бедняга комендант смог, наконец, приклонить на подушку голову, во двор комитетской управы влетел всадник и принялся барабанить в двери комендантской квартиры.
Комендантша проснулась и снова принялась за свое, Михай же Гродковский сунул ноги в валенки, разбудил служанку и послал ее спросить: кто там стучит и чего ему надо?
— Письмо из Гёргё! — отвечал голос за дверью. Служанка принесла письмо, написанное незнакомой рукой на имя "благородного и славного господина Гродковского" с пометкой "весьма срочно".
Комендант поспешил вскрыть пакет и при свете ночника на кухне прочел:
"Милостивый государь, господин комендант Гродковский! Приношу самое искреннее извинение за то, что потревожила вас, но я знаю вас как доброго христианина, сердобольного даже к неразумной твари, а потому обращаюсь к вам с покорнейшей просьбой: потрудитесь, пожалуйста, выпустить на свободу кошку, неизвестно каким образом и когда угодившую в один из шкафов в том коридоре, который вел к темнице моего мужа; бедное животное, создание божие, само выйти не сможет и обречено на голодную смерть.
Писано сего дня, 21 ноября, в Гёргё. Да хранит Вас господь.
Мария Яноки-Гёргей.
— Черт бы побрал эту кошку! — рассвирепел Гродковский, на тысячи клочков разрывая письмо, в котором стояло неосторожное выражение "темница моего мужа". Однако после этого он все же оделся и поднялся на второй этаж выпустить злополучную кошку, думая по пути: какие только глупости могут прийти в голову женщине! И, право, черт их разберет, какая хуже: ядовитая змея — вроде его собственной жены, или голубка с мягким сердцем — вроде госпожи Марии Гёргей.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
В которой автор мимоходом затрагивает кое-какие политические вопросыИмператор Леопольд[10] не принадлежал к числу литературно одаренных людей, однако изгнал он Тёкёли из Трансильвании с помощью литературного стиля. Одной-единственной прокламации, написанной весьма красиво и в дружественном духе, оказалось достаточно, чтобы приверженцы Тёкёли покинули этого короля куруцев. Старая история! Крысы убежали с идущего ко дну корабля. Убежали потому, что дальнейшая борьба не сулила им ничего хорошего, а императорская прокламация обещала прощение всем, в чьем деле "нет каких-либо отягчающих обстоятельств".
Зато Яношу Гёргею не очень понравился стиль прокламации, тем более что Караффа[11] еще летом (уже и тогда у куруцев дела были плохи) передал через одного пленного, чтобы Янош Гёргей получше разглядывал свою голову в зеркале, а то скоро ему придется с нею расстаться. Из таких намеков Янош Гёргей понял, что в его деле имеются "отягчающие обстоятельства", а поэтому еще до окончательного развала армии повстанцев он, переодевшись обозником, бежал к себе домой. По дороге Гёргей узнал, что действительно его внесли в список "подлежащих удалению". А это означало, что либо его отправят "в места, не столь отдаленные", либо в такие далекие, что, хотя попы и восхваляют их, христиане стремятся попасть туда как можно позднее, и притом без помощи императора.
Пал Гёргей пришел в ужас, поняв, какими последствиями, начиная смертью от голода, грозил его необдуманный поступок старшему брату, если бы беднягу Яноша, например, опознал кто-нибудь, когда копейщики везли его из Топорца или проболтался бы Гродковский. В душе его словно что-то надломилось, (ломанные кости поручают врачевать костоправу, за исцелением душевных надломов обращаются к господу богу. Так и Гёргей-младший впал вдруг в набожность. "Почему так все случилось? — вопрошал он себя и сам же отвечал: — Потому, что я был малодушен, поверил подозрению, счел его неопровержимым! А судьба вмешалась и так повернула все мои действия, что они едва не привели к страшному исходу. Уж нет ли тут сознательной цели, небесного промысла, который собственной рукой направляет наши судьбы? Уж не знамение ли это? Провидение говорит мне: "Смотри, Гёргей, гонишься ты за призраком, а видишь, к чему это приводит? Избавься от подозрения, преследующего тебя!"
"Перст божий!" — решил Пал. Вернувшись в Гёргё, он разместил гостей в пустовавшей части дома, решив, что отныне дозволит входить туда одной только экономке Марьяк; сам же он направился в комнату жены, где со дня ее кончины все сохранялось в неприкосновенности, и, встав перед портретом молодой красивой женщины, торжественно, но не вслух, а лишь мысленно произнес следующие слова: "Видишь, Каролина, что сталось со мной? Я очень несчастен. Не знаю, с тобою ли сейчас наша дочурка или она здесь, на земле. Но я и не хочу этого знать, буду думать, что она со мной, и воспитаю ее. Верю, со мной она! Стократ повторю: верю! А ты не сердись на меня за мои сомнения. На твоих глазах вырываю я их из души своей, будто занозу из тела. Клянусь богом!"
И ему стало легче. Совсем переменился Пал Гёргей. Чувствуя, как он был несправедлив к семейству брата, он теперь мечтал совершить какой-нибудь благородный поступок, которым ему удастся искупить свою вину. (Природная доброта не заглохла в нем.) Ему даже хотелось, например, чтобы императорские ищейки все-таки явились в Гёргё, а он, Пал Гёргей, разогнал бы жандармов и переправил бы Яноша через границу, в Польшу. Словом, спас бы брата, пусть даже ценой собственной жизни!
Увы, такого подвига и не понадобилось, потому что не успели Янош и его супруга пробыть у Пала Гёргея и трех дней (какие великолепные обеды стряпала в эти дни тетушка Марьяк!), как прискакал гонец от Дарваша: не застав Марии в Топорце, он привез в Гёргё грамоту с императорской печатью о помиловании Яноша.
Мария ликовала, а Янош Гёргей сначала несколько раз перечитал грамоту — нет ли тут какой-нибудь reservatio meatalis [Каверзы, задней мысли (лат.)] — и весьма флегматично отнесся к дарованной ему свободе.
— А ты даже не радуешься! — упрекала мужа Мария.
— Да, конечно, счастье! — грустно отозвался Янош. — Я напоминаю человека, которому, переломали все ребра и выбросили на лужайку. А он, найдя в траве клевер с четырьмя листочками, радостно восклицает: "Ах, какое счастье!"
— Лучше помилование, чем суд и расправа.
— Не знаю я теперь, кто я такой! — задумчиво возразил Янош Гёргей. — До сих пор я был беглым куруцем, но зато знал, кто я. В конце концов и затравленный волк знает, кто он. А вот кто теперь я?
— Ну и кто же ты теперь?
— Считается, что я свободный венгерский дворянин. Но, право, не знаю, кто я на самом деле, и боюсь, что не смогу смириться с этим. Прежнее мое положение было, по крайней мере, истинным, а нынешнее…