Дикая охота короля Стаха - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже представился. Он улыбнулся широкой белозубой улыбкой, такой ясной и доброй, что лицо сразу стало красивым.
— Я знаю, я читал ваши сборники. Не сочтите за комплимент, я вообще не любитель этого, но вы мне стали после них очень симпатичны. Вы занимаетесь полезным, нужным делом и хорошо понимаете свои задачи. Я сужу по вашим предисловиям.
Мы разговорились и отошли к окну в дальнем углу зала. Я спросил, как он попал в Болотные Ялины. Он засмеялся:
— Я дальний родственник Надежды Романовны. Очень дальний. Собственно говоря, от всего корня Яновских сейчас остались только она и я, по женской линии. Кажется, какая-то капля крови этих бывших дейновских князьков течет еще в жилах Гарабурды, но его родство, как и родство Грыцкевичевых, не доказал бы ни один знаток геральдики… Это просто родовое предание. А настоящая Яновская только одна.
Лицо его смягчилось, стало задумчивым.
— А вообще, все это глупости. Все эти геральдические казусы, князьки, магнатские майораты. Будь моя воля, я выпустил бы из жил всю свою магнатскую кровь. Это лишь причина для больших страданий совести. Мне кажется, такие чувства и у Надежды Романовны.
— А мне сказали, что панна Надежда единственная из Яновских.
— Да, так оно и есть. Я очень дальний родственник, и к тому же меня считали умершим. Я не посещал Болотные Ялины пять лет, а сейчас мне двадцать три. Отец выслал меня отсюда, потому что я в восемнадцать лет умирал от любви к тринадцатилетней девочке. Собственно говоря, это ничего, надо было лишь подождать два года, но отец верил в силу старинного проклятия.
— Ну и как, помогла вам высылка? — спросил я.
— Ни на грош. Более того, двух встреч было достаточно, чтоб я почувствовал, что прежнее обожание переросло в любовь.
— А как смотрит на это Надежда Романовна?
Он покраснел так, что у него даже слезы навернулись на глаза.
— О!… Вы догадались! Я очень прошу вас молчать об этом! Дело в том, что я не знаю еще, как она посмотрит. Да это не так важно, поверьте… поверьте мне. Для меня это не важно. Мне просто хорошо с нею, и даже если она будет равнодушна — поверьте, мне все равно будет хорошо и счастливо жить на земле: она ведь будет жить на ней тоже. Она необыкновенный человек. Вокруг нее такое грязное свинство, неприкрытое рабство, а она такая чистая и добрая.
Я улыбнулся от неожиданно нахлынувшего умиления к этому юноше с хорошим и ясным лицом, а он, видимо, посчитал улыбку за насмешку.
— Ну вот, вы также смеетесь, как покойный отец, как дядя Дубатовк…
— Я и не думаю смеяться над вами, пан Андрей! Напротив, мне приятно слышать от вас такие слова. Вы чистый и хороший человек. Только не надо, пожалуй, кому-либо еще рассказывать об этом. Вот вы произнесли имя Дубатовка…
— Благодарю вас за хорошие слова. Однако неужели вы подумали, что я еще кому-нибудь мог говорить об этом?! Ведь вы сами догадались. И дядя Дубатовк — тоже, не знаю почему.
— Хорошо, что догадался Дубатовк, а не Алесь Ворона, — сказал я. — Иначе окончилось бы плохо для одного из вас. Дубатовк ничего. Он опекун, он заинтересован, чтобы Надежда Романовна нашла хорошего мужа. И он, мне кажется, хороший человек, никому не расскажет, как и я. Но вам вообще нужно молчать об этом.
— Это правда, — виновато ответил он. — Я и не подумал, что даже маленький намек вреден для панны Надежды. И вы правы — какой хороший, искренний человек Дубатовк! Настоящий пан-рубака, простой и патриархальный! И такой искренний, такой веселый! Как он любит людей и никому не мешает жить! А его язык?! Я как услыхал, так меня будто по сердцу теплой рукой погладили.
Даже глаза его увлажнились, так он любил Дубатовка. И я был во многом с ним согласен.
— Теперь вы знаете, пан Белорецкий, а больше никто не будет знать. Я не буду компрометировать ее. И вообще я буду нем. Вот вы танцуете с ней, а мне радостно. Беседует она с другим — мне радостно. Пусть только она будет счастлива. Но я вам искренне скажу. — Голос его окреп, а лицо стало, как у юного Давида, который выходит на бой с Голиафом. — Если я буду за тридевять земель и сердцем почувствую, что ее кто-то собирается обидеть, я прилечу оттуда и, хоть бы это был сам Бог, разобью ему голову, кусать буду, биться до последнего, чтоб потом лишь приползти к ее ногам и подохнуть. Поверьте мне. И вдалеке — я всегда с нею.
Глядя на его лицо, я понял, почему боятся власть имущие таких вот стройных, чистых и честных юношей. У них, конечно, широкие глаза, детская улыбка, слабые юношеские руки, шея гордая и стройная, белая, словно мраморная, как будто специально создана для секиры палача, но у них еще и непримиримость, совесть до конца, даже в мелочах, неумение считаться с превосходством чужой грубой силы и фанатическая верность правде. В жизни они неопытные, доверчивые дети до седых волос, в служении правде — горькие, ироничные, преданные до конца, мудрые и непреклонные. Мразь боится таких даже тогда, когда они еще не начинают действовать, и, руководствуясь инстинктом, присущим дряни, травит их всегда Дрянь знает, что они — самая большая опасность для ее существования.
Я понял, что дай такому в руки пистолет и он, все с той же искренней белозубой улыбкой, подойдет к тирану, всадит в него пулю и потом спокойно скажет смерти: «Иди сюда». Он вынесет самые большие страдания и, если не умрет в тюрьме от жажды свободы, спокойно пойдет на эшафот.
Такое безграничное доверие вызвал у меня этот человек, что руки наши встретились в крепком пожатии и я улыбнулся ему, как другу.
— За что вас исключили, пан Свецилович?
— А, чепуха. Началось с того, что мы решили почтить память Шевченко. Нам пригрозили, что в университет введут полицию. — Он даже покраснел. — Ну, мы взбунтовались. А я крикнул, что если они только посмеют сделать это с нашими святыми стенами, то мы кровью смоем с них позор и первая пуля будет тому, кто даст такой приказ. Потом начался шум, и меня схватили. И когда в полиции спросили про национальность, я ответил: «Пиши — украинец».
— Хорошо сказано.
— Я знаю, это очень неосторожно для тех, кто поднялся на борьбу.
— Нет, это хорошо и для них. Один такой ответ стоит десятка пуль. И это значит, что против общего врага — все. Нет никакой разницы между белорусом и украинцем, если над спиной висит плеть.
Мы молча смотрели на танцующих до тех пор, пока Свециловича не передернуло.
— Танцуют. Черт их знает, что такое. Паноптикум какой-то… допотопные ящеры. В профиль не лица, а звериные морды. Мозгов с наперсток, а челюсти, как у динозавра, на семьсот зубов. И платья со шлёпами[27]. И эти страшные лица ублюдков… Несчастный мы все же народ, пан Белорецкий.
— Почему?
— У нас никогда не было настоящих властителей дум.
— Может, это и лучше, — сказал я.
— И все же неприкаянный мы народ… Этот позорный торг родиной на протяжении семи столетий. Поначалу продали Литве[28], потом, едва народ успел ассимилировать ее, полякам, всем, кому не лень, забыв честь и совесть.
На нас начали оглядываться танцующие.
— Видите, оглядываются. Когда душа у человека кричит — им не нравится. Они тут все — одна шайка. Топчут маленьких, отрекаются от чести, продают богатым старцам девушек. Видите вон того — Саву Стаховского: я коня не поставил бы с ним в одной конюшне, боясь за конскую мораль. А это Хобалева, уездная Мессалина. И этот, Асанович, свел в могилу крепостную девушку. Сейчас у него нет на это права, но он все равно продолжает распутничать. Несчастная Беларусь! Добрый, покладистый, снисходительный, романтичный народ в руках такой погани. И пока этот народ будет дураком, так будет всегда. Отдает чужакам лучших своих сынов, лучших поэтов, нарекает чужаками детей своих, пророков своих, как будто очень богат. Отдает своих героев на дыбу, а сам сидит в клетке над миской с бульбой да брюквой и хлопает глазами. Дорого я дал бы тому человеку, который сбросит наконец с шеи народной всю эту гнилую шляхту, тупых homo novus'ов[29], кичливых выскочек, продажных журналистов и сделает его хозяином собственной судьбы. Всю кровь отдал бы.
Видимо, чувства мои обострились: я все время ощущал на спине чей-то взгляд. Когда Свецилович окончил — я обернулся и… был ошеломлен. Надежда Яновская стояла рядом и слушала нас. Но это была не она, это была мечта, лесной дух, сказочный призрак. Она была в средневековой женской одежде: платье, на которое пошло не меньше пятидесяти локтей золотистого воршанского атласа, поверх него — второе, белое с голубыми, отливающими серебром разводами и многочисленными разрезами на рукавах и подоле. Туго затянутая талия была перевита тонким золотистым шнуром, спадающим почти к земле двумя кистями. На плечах был тонкий рубок[30] из белого табина[31]. Волосы были забраны в сетку и украшены шляговым венком[32], старинным женским убором, слегка напоминавшим кораблик, сотканный из серебряных нитей. С обоих рожков этого кораблика свисала к земле тонкая белая вуаль.