У подножия Мтацминды - Рюрик Ивнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А знаешь, хорошо бы издать твою книгу.
— Где?
— Как где? В нашем издательстве.
— Но я же… не имажинист. Я вышел из группы.
— Это ничего не значит. Издадим — и все.
Это предложение застало меня врасплох. Я совершенно не думал об издании книги в издательстве имажинистов, тем более что вел уже переговоры с Госиздатом. Я сказал об этом Есенину.
— Улита едет, когда–то будет.
— Ты думаешь?
— Уверен. Пока они раскачаются, мы двадцать книг успеем выпустить.
— Не знаю, право, удобно ли это будет. Тебя и Мариенгофа я люблю не только как поэтов, но и как хороших друзей, но раз я вышел из группы имажинистов…
Есенин перебил меня:
— Все это чепуха. Вот Хлебников дал согласие, и мы его издаем.
Нет поэта, который не хотел бы издать свои стихи, но у меня все же было какое–то чувство неловкости. Я поделился своими сомнениями с Есениным.
— Стихи — главное, — сказал Есенин, ласково и лукаво улыбаясь. — Хорошие стихи всегда запомнят, а как они изданы и при каких обстоятельствах — скоро забудут.
Через несколько дней Есенин снова вернулся к этому разговору уже в присутствии Мариенгофа.
Мариенгоф поддержал его предложение с большой охотой, но только добавил:
— Рюрик должен снова войти в нашу группу. Я запротестовал:
— Выйти, войти — это не серьезно. Да еще понадобится писать об этом какое–то письмо.
— Зачем официальщина? Напиши письмо, и не в газету, а нам: дорогие Сережа и Толя, я опять с вами. Вот и все.
Есенину это понравилось.
— Молодец, Толя. Просто и… неясно. Оба рассмеялись, за ними и я.
Так совершилось мое «грехопадение». Я дал согласие.
Есенин рьяно взялся за подбор стихов. И «родилась» моя книга «Солнце во гробе» (название взято из древнерусской молитвы, о существовании которой знал Есенин). Фактически он был единственным редактором книги, причем, в отличие от многих редакторов, он только выбирал стихи, но ни разу не предлагал что–нибудь в них изменить — ни единой строчки, ни одного слова. Мариенгоф установил последовательность. Книга вышла в свет в издательстве имажинистов.
Вскоре в том же издательстве вышла вторая моя книга — «Четыре выстрела в четырех друзей» (опыт параллельной автобиографии). Идея этой книги зародилась у Есенина и была поддержана как Мариенгофом, так и Шершеневичем.
Книга «Солнце во гробе» еще печаталась, когда Есенину пришла в голову мысль устроить необыкновенный литературный вечер, на котором выступали бы поэты всех направлений. Мы долго обсуждали с ним этот вопрос вдвоем, потому что Мариенгоф был против устройства такого вечера «всеобщей поэзии». Он считал, что лучше устроить один «грандиозный вечер имажинистов, только имажинистов», но Есенин был непреклонен. Мариенгоф махнул рукой и сказал:
— Я, во всяком случае, не буду выступать на таком вечере.
На этом его оппозиция и закончилась, а Есенин и я начали вести переговоры с теми поэтами, которых мы считали нужным привлечь, независимо от школ и направлений. Я предложил назвать этот вечер «Россия в грозе и буре». Это название, на мой взгляд, оправдывало участие поэтов разных направлений.
Название Есенину очень понравилось. Поддержал он и мое намерение пригласить на вечер А. В. Луначарского. На другой день я пошел к Анатолию Васильевичу. Он одобрил нашу идею и охотно дал согласие произнести вступительную речь.
Через неделю–две состоялся этот интересный и своеобразный литературный вечер, афиша которого у меня сохранилась.
Вскоре после этого произошло любопытное событие, о котором я вспомнил лишь недавно, разбирая мой архив, переданный мною в филиал Государственного литературного архива Евдоксии Федоровне Никитиной.
Нашел я письмо Луначарского к Карахану в Наркомат иностранных дел, датированное Ю февраля 1921 года:
«Уважаемый товарищ Карахан!
Прошу Вас оформить поездку за границу поэтов Сергея Есенина и Рюрика Ивнева».
Прочтя этот документ, как будто он был фонарем, осветившим забытый уголок моей памяти, я сразу вспомнил все.
Мы часто говорили с Есениным о далеких странах, в которых никогда не бывали. Кого из поэтов не влекло к путешествию!
Продолжая дружить с Мариенгофом, Есенин и я все более сближались, и постепенно у нас начал создаваться «свой мир» — близкий и дорогой только нам двоим, третьему здесь не было места. Это происходило стихийно, незаметно даже для нас самих. Это сближение и так уже близких друзей происходило без охлаждения к третьему другу, к Мариенгофу.
Подобно тому, как неожиданно для меня было предложение Есенина издать мою книгу стихов в 1920 году, так же неожиданно и вдобавок одновременно мы пришли с ним к мысли, что хорошо было бы поехать на два–три месяца за границу, «людей посмотреть и себя показать», увидеть новые страны, новые города. Оба мы были молоды, оба любили Россию, как нам казалось, какою–то особенной любовью, и нам хотелось заразить этой любовью чужие страны. И вот я снова у Анатолия Васильевича. Как он умел все понимать и чувствовать! А к Есенину и ко мне он относился с каким–то трогательным вниманием. Я вышел от А. В. Луначарского с письмом к Карахану в НКИД.
Итак, решено — мы едем за границу. Все было сделано, все готово. Но… вскоре после того, как письмо А. В. Луначарского к Карахану оказалось у нас в руках, в Грузии была установлена Советская власть. С Грузией у меня были давние связи.
Когда я узнал, что Грузия стала Советской, мне страстно захотелось туда вернуться. Возможно, и у Есенина были какие–нибудь изменения в планах ехать за границу, ибо если б он сильно воспротивился моей поездке в Грузию, то я, может быть, и поборол бы свое желание туда поехать.
Так или иначе, наша поездка расстроилась. Письмо А. В. Луначарского к Карахану сохранилось у меня, мы с Есениным не успели даже передать это письмо по назначению.
Итак, снова разлука с Есениным, теперь уже не на полтора, а на два года.
Если стать спиною к отелю «Люкс» на улице Горького (ныне гостиница «Центральная»), то на противоположной стороне нельзя было не заметить вывеску кафе «Стойло Пегаса». В то время улица эта была узкой. Вот в этом–то кафе я вновь встретил Есенина в начале августа 1923 года.
Встреча была настолько своеобразной и так ярко мне запомнилась, что я не могу не описать ее во всех подробностях. Но перед этим я должен сказать несколько слов, что было с нами в промежуток между 1921 и 1923 годами.
Есенин через несколько месяцев после нашей разлуки познакомился в студии художника Якулова с гостившей в Москве Айседорой Дункан, на которую он произвел такое сильное впечатление, что она не могла себе представить дальнейшей жизни без Есенина. Он искренне ответил ей на ее большое чувство, и они отправились вместе за границу, где у Дункан предстояли публичные выступления во многих городах многих стран.
Я вернулся из Грузии в Москву в середине 1922 года. В это время «Стойло Пегаса» уже существовало. В правлении «Ассоциации вольнодумцев» были в то время Мариенгоф, Иван Грузинов, Николай Эрдман и Матвей Ройзман. Я был введен в правление и стал принимать участие в заседаниях и выступлениях.
Мы знали по письмам Есенина, что гастроли Айседоры Дункан в скором времени заканчиваются и что приближается момент возвращения супругов в Москву, но точного дня приезда никто из нас не знал.
И вот однажды, в начале августа 1923 года, когда я находился в «Стойле Пегаса» и только что собирался заказать себе обед, с шумом распахнулась дверь кафе и появился Есенин. В первую минуту я заметил только его. Он подбежал ко мне, мы кинулись в объятия друг к другу. Как бывает всегда, когда происходят неожиданные встречи друзей, хочется сказать много, но, в сущности, ничего не говоришь, а только улыбаешься, смотришь другу в глаза, потом начинаешь ронять первые попавшиеся слова, иногда не имеющие никакого отношения к данному моменту. Так было и на этот раз. Я не успел еще прийти в себя, как Есенин, показывая на стройную даму, одетую с необыкновенным изяществом, говорит мне:
— Познакомься. Это моя жена, Айседора Дункан. А ей он сказал:
— Это Рюрик Ивнев. Ты знаешь его по моим рассказам.
Айседора ласково смотрела на меня и, протягивая руку, сказала на ломаном русском языке:
— Я много слышал и очень рада… знакомить… Вслед за Дункан Есенин познакомил меня с ее приемной дочерью Ирмой и мужем дочери— Шнейдером.
Я всмотрелся в Есенина. Он как будто такой же, совсем не изменившийся, будто мы и не расставались с ним надолго. Те же глаза с одному ему свойственными искорками добродушного лукавства. Та же обаятельная улыбка, но проглядывает, пока еще неясно, что–то новое, какая–то небывалая у него прежде наигранность, какое–то еле уловимое любование своим «европейским блеском», безукоризненным костюмом, шляпой. Он незаметно для самого себя теребил свои тонкие лайковые перчатки, перекладывая трость с костяным набалдашником из одной руки в другую.