Поединок в пяти переменах блюд - Кристин Айхель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот это мужчина, думала Сибилла Идштайн, последний из могикан, штучный товар.
Стало жарко. Сибилла сняла жакет и обнажила руки, настолько бледные, что они выглядели почти неприлично на фоне черной блузки без рукавов. Но прежде всего она обнажила декольте, которое тоже выходило за рамки обычного.
– Какие милые веснушки, – сказал Себастьян, что дало ему повод довольно нескромно разглядывать прелести Сибиллы в вырезе блузки. – Напоминает мне о детстве, – вздохнул он.
Штефани также изучала вырез Сибиллы. Ну, милочка, это уж чересчур. Слишком откровенно для этого города. Она так и не поняла, как себя следует здесь вести, что можно и что нельзя.
– И что же, оно было счастливым, ваше детство? – спросила Сибилла.
– Отнюдь, – ответил Себастьян. – Ранние годы оставили в моей душе незаживающие раны, ставшие причиной для многих несчастливых отношений…
– О, да вы меланхолик, плутишка! – проворковала Регина.
Себастьян Тин зажег сигариллу и откинулся, выбирая положение, которое обеспечивало ему как бы случайное соприкосновение с голым плечом Сибиллы. Сибилла сделала вид, что ничего не замечает, хотя на самом деле каждое его прикосновение отзывалось в ней воровской радостью. Еще в юности она выписывала в черную тетрадь понравившиеся ей стихи. Сейчас она вспомнила одну из строчек: «Люблю те первые несмелые касания, полувопрос, полупризнание». Бог ты мой, до чего пошло и вместе с тем прекрасно. Иногда она жалела о том, что утратила девичью наивность.
Она посмотрела на узкую коричневую руку Себастьяна, которую тот положил на ее голое плечо, и растерялась. Сибилла всегда была щепетильна в любовных делах, и получалось так, что на ее долю по большей части выпадало то, что называют «платоническими отношениями». Раньше она склонна была видеть в мужчинах романтических конкистадоров. Штурм, напор, атака завоевателя позволяли ей забыть о своей настороженности. Это были мужчины жеста, движения, силы. Сейчас она пугалась мыслей о ногтях на ногах и волосах под мышками, всех этих деталях, которые внезапно обнаруживались на мужском теле, когда оно перестает быть победительным целым, а превращается в ансамбль незнакомых запахов, странных родимых пятен и растительности в неожиданных местах. Был у нее и небольшой опыт любовных отношений с женщинами, но не потому, что они ее возбуждали, а потому, что они были аппетитны, хорошо пахли, у них была мягкая кожа… Они были нежны с ней, располагали временем и позволяли обращаться ко всем ее сложным фантазиям, не доводя при этом ее тело до состояния болезненного возбуждения.
Ритардандо[80] за столом становилось почти невыносимым.
Герман Грюнберг уловил щекотливость момента и начал со всем своим природным даром светского чувства такта легкомысленную беседу, будто прославленный пианист, который обычно исполняет классику, но не гнушается и легкой музыкой.
– Недавно в Москве, – внезапно сообщил он, обращаясь к Теофилу, – я страшно опростоволосился. Русские как раз открыли Бойса.[81] Господи, это такой позор, по крайней мере когда есть выбор между Бойсом и девочками!
– Кстати, я видела выставку его рисунков, в них есть специфическая чувственность, – ввернула Штефани. В Бойсе она разбирается, и Себастьян ни в коем случае не должен упустить, что она тоже пишет об искусстве. И очень квалифицированно. «Предметом ее критической деятельности стал широкий спектр явлений современной культуры» – примерно таким вступлением можно предварить сборник ее критических работ.
– Разумеется, в вещах есть чувственность. Чувственность учительницы по рукоделию! – сказал Герман.
– Ха-ха-ха… – Себастьян, смеясь, положил и вторую руку на руку Сибилле, заставляя ее таким образом разделить с ним эти конвульсии, что, впрочем, не было ей неприятно.
– Когда я смотрю на рисунки Бойса, – сказал Герман с наслаждением, – то всегда вспоминаю Тухольского,[82] то место, где кельнер подходит к столу и, посмотрев на полную тарелку клиента, спрашивает: «Господин уже поел или еще будет есть?»
– Герман, о нет! – вскричала Регина фон Крессвиц с наигранным возмущением.
Герман уклонился от откормленных кулачков, которыми его дружески начала боксировать Регина. Он ненавидел пошлость и никак не мог привыкнуть к фальшивой фамильярности, которую здесь то и дело демонстрировали. Чувствуя отвращение и одновременно забавляясь, он наблюдал неуклюжие поцелуи и объятия напыщенных экстравагантных снобов, секунды промедления и ожидания, сомнения в том, сколько последует поцелуев, один, или два, или даже три, будет ли мужчина резко подносить к губам руку дамы, или женщина неожиданно прижмет к груди смущенного мужчину. Это был балет, ученический балет, как он с удовольствием констатировал. Он в отличие от них всегда выходил из положения, никого не целуя, а поскольку он обычно курил, ему вполне удавалось избегать и всяческих пожатий и целований рук. Герман делал легкие поклоны, и всех удивляло такое его поведение. Просто он был таким.
Бойс оказался хорошим вариантом. Регина затрещала, моментально выдав еще несколько имен, Штефани вмешалась в разговор, присоединился Себастьян. Все вернулось на круги своя.
Только Теофил уныло смотрел на гостей. Он взял сигарету. Закуривая, поймал на себе взгляд Сибиллы. Та улыбнулась ему быстрой и невыразительной улыбкой и спросила абсолютно без иронии:
– Очень больно?
Теофил закрыл глаза и тихо ответил:
– Я страдаю от мира, и не столько от его вульгарности, сколько от его красоты.
И поднял правую руку, сделав движение, будто рисовал в воздухе вопросительный знак.
– Грациозный жест женщины… Изысканный узор на ткани… – Его рука изображала теперь волнистые линии. – Запах теплой шеи… От всего этого я теряю дар речи. При всем этом у меня есть глубокая потребность описывать это чудо словами, гладить его с помощью слов. Вы понимаете меня, Сибилла?
Она кивнула.
– Ах, и тогда я пугаюсь своей несостоятельности, меня охватывает паника при осознании собственной заурядности.
– Но ведь это – высшее благородство духа, такая тщательность в выражении чувств, – прошелестела Сибилла. – Как ваше эссе о музыке двадцатого века, оно наконец готово?
– Нет, Господи, нет, – резко ответил Теофил. – Я должен продраться сквозь эти чертовы сомнения в себе, – тихо прибавил он.
Голос его был похож на махровое полотенце. Почти тряпка. Она чувствовала себя в безопасности с рукой Себастьяна, которая уже как нечто привычное, само собой разумеющееся лежала на ее руке.
– И, – спросила она и посмотрела Теофилу прямо в глаза, – что же позволяет вам смириться с этим?
– Грусть, энергия, тоска, – выложил он триаду, выданную ему Адорно, его божком, и каждое слово казалось ему окутанным целым ореолом многозначных смыслов.
Точно, вот оно: он хотел оказаться далеко отсюда и утешался тем, что может ненадолго приподняться над естественным присутствием ножей и вилок, над болтовней, в которой иногда возникали пенные венчики счастья. Теофил тоже положил свою руку на руку Сибиллы, на правую, ему нравился незаметный рыжеватый пушок на ней.
– Должно быть, я обречен всю жизнь оказываться по другую сторону, – продолжал он тихо. – Вы понимаете, читать вместо того, чтобы писать, слушать музыку вместо того, чтобы ее играть. И самое ужасное в этом – одержимость, настоящая одержимость!
– Одержимость? Чем? – Сибилла посмотрела на волосатую руку Теофила, лежавшую на ее руке.
– Потому что я испытываю все больший голод, я становлюсь ненасытным. Я не могу больше читать книги как всякий другой человек. Понимаете? Я должен прочесть все. Абсолютно все!
– Хорошо, и что же в этом особенного?
– Я читаю буквально все в книге. Например, какое издание. Дату подписи в печать. Место издания. Даже ISBN!
Сибилла недоверчиво улыбнулась:
– ISBN?
– Да, и текст на клапанах суперобложки, его я всегда оставляю напоследок.
Сибилла серьезно посмотрела на Теофила.
– Вот как, текст на клапанах.
– Да, и если повезет, я имею в виду, если книжка не клееная, а сшитая, вы понимаете, то ее можно разогнуть, раздвинуть страницы. – Теофил непроизвольно показал как, поняв в ту же секунду, насколько двусмысленным оказался его жест. – И тогда можно прочесть номер тетради. Знаете, при печати тетради, из которых сшивают книги, нумеруют, и это как поиски клада, иногда мне удается разбогатеть, и я беру лупу и читаю номера тетрадей.
Сибилла вновь взглянула на руку Теофила, густо поросшую черными волосками, одновременно наслаждаясь гладкой рукой Себастьяна, лежавшей на другой ее руке. Затем она посмотрела Теофилу прямо в глаза.
– Но это же восхитительное сладострастие, Теофил. Боже мой.
– Именно это позволяет мне смириться, – сказал он еще более интимным тоном, давая себе отчет, как загадочно, туманно это звучит.