Ура! - Сергей Шаргунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выполняя приказ, Иван зашел за колдуном. С пистолетиком, спрятанным в кобуру. Молодцевато скрипнул сапогами и резко приказал: «Собирайся!» И глянул на смутьяна стеклянно-голубыми очами.
— Охотника повязать явился… Так-то, Шбергунов, — зловеще прошамкал щетинистый Войцеховский.
— Шаргунов, — механически поправил Иван, а нутро его уже неприятно трепетало, как у дичи.
— Ну, здравия желаю, товарищ Шергунов. — Ситуация становилась абсурдной, а колдун уже тянулся, уже здоровую розовую кисть опутывал своей гадкой водорослью.
И произошло нечто неприятное. Иван шарахнулся в сторону, потому как широкий сверкающий поток воды несся прямо на него.
— Ты что, Шергунов, с ума сошел? А? Давай колись, Шергунов! — вкрадчиво заговорила тварь.
— Вода. Вода. Водица, — бормотал мой бедный дед сухими губами не комиссара, но мальчика-слуги. Завороженно озирал лачугу, полную вязкого солнца.
Колдун бархатно рассмеялся и лукавым польским движением подтолкнул рослого гостя: «Все, мне некогда». И Шаргунов, околдованный, пошел вон.
С этой минуты Иван Иванович лишился дара речи и даже как бы одеревенел двигался, но не как живой, а как вырезанный из дерева. Целых два часа с половиной, запершись у себя в комнате, палил из пистолета во все стены, смертельно напугав жену. Вечером снова явился к Войцеховскому — там, на тухлом бесовском месте, смог говорить, но до чрезвычайности заикаясь.
— Слушай, ты! — сказал Шаргунов (нет смысла передавать в тексте его заикания). — Ты меня не донимай, а я ужо тебя как-нибудь да отмажу.
— Точно-точно? — спросил колдун.
Шаргунов кивнул. Он мог отмазать и в самом деле отмазал поляка.
В ту же ночь колдун собрал в шаргуновском доме шаргуновскую родню и заставил стар и млад дрыгаться, хором повторяя непонятные слова, расколдовывавшие Ивана. «Вроде русские, но как-то почти стихами и одно к другому приставленные, что чудо», — вспоминала бабушка.
(Недавно я зашел в развлекательное заведение «ТАНЦУЮТ ВСЕ». Туда ходят подростки, ночью никого не было, все подростки разъехались. Я прошествовал в зал танцев. «Луна — на-на-на-на!» — орал динамик, метался прожектор. Я забрался на круглый подиум. Заплясал! Как я плясал! Упоенно… Один на подиуме. «Луна — на-на-на-на!»)
На рассвете дьявольский скач закончился.
— Шергунов, а Шергунов! — капризно обратился диджей, гибко гримасничая.
— Да? Что? — испуганно среагировал Иван, уже не заика.
— А давай дружить?
— Давай, — глухо согласился молодой коммунист, вслушиваясь в предрассветный лай собак и пение собачьих цепей.
Дружба не получилась. Через неделю началась великая война.
А я про свою дорогую бабушку Анну. Она, темная, класс образования, рассказывала прелестным образным слогом. Ясный окающий выговор журчал скользким льдом. Изъяснялась вольно: «И чё это я в рыбе больше всего люблю голову! Очи выем, мозг высосу…» Каждое слово округлялось под языком, как мокрый снежок в ребячьей рукавице: «Я смерть одну хочу! Заглянет она, а я ее, как с ложки, сразу сглотну». Я ей показал фото Гитлера. Она долго изучала усатенького Адольфа и вдруг принялась кромсать желтым ногтем. «Чего ты делаешь, бабушка!», а она приговаривала, отдирая жалкие лоскутки: «Гадина! Мужа мого убил…»
В 1997-м, девяностолетняя, навестила нас в Москве. Здесь — болезненное сочетание слов — СЛОМАЛА ШЕЙКУ БЕДРА. Я ее привязал к стулу белыми платками и свез вниз на лифте. Она перебирала желваками под дряблой кожей. Мы поехали на машине через рекламную столицу. Мелькали огни по деревенскому древнему лику. Приехали на дачу, и там бабушка прожила еще три года.
Я бывал наездами на даче. Первым делом заглядывал к родной старухе. Скуластая, с волчьими глазами.
А тридцатого декабря 2000-го я шлялся по темени с местными. Вернулся в дом, а Анна не спала.
— Тебя дожидаюсь, Серега! Сережка ты моя золотая…
Попросила вина, я поднес ей.
— У-ух! Больно сладко. На, допивай!
Я допил рюмашку.
— Ты, Серега, придвинь стулья к постели-то. Я ночью ничё не соображаю, разметаюсь вся…
Я придвинул, и над придвинутыми креслами мы обменялись рукопожатиями. Бабушка трясла мою руку, обхватив двумя, костистыми:
— До свидания! До свидания, товарищ дорогой!
А наутро, когда я стал ее будить и поднял, она забила рукой, как крылом. И глаза ее закатились, мычание сорвалось изо рта. Страшно стрекотала вверх рука.
Через двое суток она умерла. Веки прикрыты, я наклонился, в сером глазу отражался дневной свет. Поцеловал холодненькую щеку. Подержал бабушку за кисть, прозрачная кость, желтая дымка кожи.
Утром мы с соседом тащили гроб, ноги увязали в снегу. Мы тяжело дышали. Из ворот напротив насмешливо следили за нами ребятишки. Автобус дернулся — и тут, глядя на прокопченные фигуры крыш, думая о петухах, и курах, и козлах бородатых, я и всхлипнул. Ну а больше не слезинки. Автобус трясло, по полу ворочался лакированный гроб.
Что сказать про отпевание… Оно, как перезрелая слива, заполняет храм изнутри и давит. Пришел черед кладбища, где прощально открыли гроб. Гордая Анна Алексеевна. Сухая морозная поземка неслась, свечи горели, цветы благоухали. Гроб заколотили и опустили. Мерзло стучала земля. Какой высокий звук! Словно небесный гром…
А меня замучила тоска, читатель, припадки тоски. Черная-черная тоска. Черный инфернальный рот приник к левому соску и засасывает мое нелепо булькающее сердце. Я выглянул в окно. И такая тоска охватила сердце. И тут это со мной приключилось. Грубые комья в горле. Я пытался вздохнуть, вкус земли во рту, ноздри щекотал земляной запах. Кладбищенская глина… Я крутил головой у окна.
Хороши существа, не подозревающие о смерти. Прекрасны дети. Девочки с прыгалками. Девочки, взлетающие на качелях. Жрущие моченые яблоки девочки. Хорош мальчик Сережа, плюнувший. Некоему юмористу я в детстве… Он начал: «Какой красивый ма-альчик!» А я ему плюнул в бородато-смуглое лицо.
И я обращаюсь к потомкам. Вас нет еще. Вы не зачаты еще блондинистой, красной изнутри мамкой Леной. Орите, ребята, кидайтесь камнями и стреляйте метко. Всею жизнью своей громыхните: «Ура!»
Не слышу.
Громче!
…а-а-а!!!
ЕДА
Я хочу вновь увидеть мир надежным и ясным — закрыть глаза, протереть глаза, вернуть детское чувственное восприятие жизни. Я вышел за ворота и замер. Гниет под ногой лист, бритвенно блестит за черненькими кустами рельс. Мчится зверь поезда. Гудок так близко-резок, как вкус рябинины, оранжево лопнувшей во рту. В пролетающем поезде есть что-то трагическое. Как будто вагоны проносят твоих покойных знакомых. Звучат в голове стихи нигде не печатавшихся поэтов, которые декламировал мой крестный Красовицкий: «Молодость проходит электричками — восемнадцать, девятнадцать, двадцать!» — и еще другие: «Вам здесь сходить? А мне гораздо раньше… — сказал он и сошел с ума».
Дохлая крыса лежит в профиль на земле. Вялое ушко, ветер шевелит кончиком хвоста. Ты дохлая, а я живой! Я перешагну. Я через эту крысу ощутил полноту жизни.
Бывало, люди крыс и ворон жрали и друг друга… От голода. Одна старушка с тонко прочерченным лицом рассказывала, что в ленинградскую блокаду «я просто металась от голода! И тут заметила в углу паутину. — И она балетно повела рукой. — Я ее сняла, и с таким удовольствием съела, и изумительно подкрепилась!» Жратва — важное дело! Марш челюстей и насыщение надо прославлять. А голод надо ругать, голод уродует, сводит с ума. Ну и модная жвачка бессмысленна. Чавканье пустотой. Жуют не прекращая, без пауз мои сверстники резину. Сплевывают. Асфальт весь в белых присохших плевках.
А настоящая еда одухотворена. По-разному можно есть. Заблестеть губами и трескать за обе щеки. Деликатно вкушать. Быстрое одинокое насыщение… Стыдливое прилюдное проглатывание… Степенный семейный обед… Еда как принуждение, детские ложки манной каши.
Приезжаешь из города усталый, еле дотаскиваешься до лесу, а там силы все прибавляются и прибавляются. Родина — это грибы и ягоды. Ходить по грибы, по ягоды, по орехи — сил набираться. Найти гриб — одно из первых чудес детства. Ощущение нереальности, когда ты его сорвал. Держишь за ножку, и нарастает гул атомного взрыва.
За границей под душным целлофаном стерильные шампиньоны. А в России живая ширь грибов. Пенек с опятами — целый домик с веснушчатыми детьми! «Скользкие, как цыганские дети», — говорила одна девочка, промывая золотые маслята. Или хрупкие нежные сыроежки, точно цветы в семье грибов: зеленоватые, лимонные, сиреневые, красные. Лисичка похожа на зародыш лисенка… Подосиновик, подберезовик — добры молодцы, приближенные к белому, его гвардейцы. Белый царь грибов. Гриб-удача, настоящий приз! Понюхаешь — дух захватывает, весь лес вобрал он в себя.
Иные грибы на расстоянии излучают яд. На колышущихся ножках желтовато-зеленая отрава предупреждает о близости бабы-яги. Узорчатые расписные теремки. Зловредные черные зонтики. Бледная, как смерть, поганка.