Семья Марковиц - Аллегра Гудман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, я не искусствовед, — говорит Эд. — Да и не Альберт Гурани[54]. Просто делаю, что могу.
Генри смотрит на него и начинает нервничать.
— Как тебе они? — спрашивает он про карточки. — Адреса на приглашениях нам писал каллиграф. Печать, естественно, ужасная. Теперь мало кто умеет делать тиснение. Представляешь, все приглашения теперь делаются методом термопечати. Проведи пальцем по оборотной стороне — сразу почувствуешь разницу.
— М-да… — Эд смотрит на него, подперев голову рукой. Он почти всю ночь провел в самолете, и к Оксфорду в июне не привык — птицы, что начинают петь в половине пятого, пронзительно голубое небо.
— Не хочешь ли кофе? — спрашивает Генри. — Или чаю? «Эрл Грей»? Черносмородиновый? Как прошел выпускной у Иегудит?
— Отлично, — отвечает Эд. — Прекрасно. Шел дождь. Вот, я привез фотографии. — Он показывает снимки дочери и всей семьи под зонтиками.
— Это не дождь, а ливень, — говорит Генри. — Бедняжка — она же вымокла до нитки. Ох, эти зонтики. Боже мой, а если во время приема пойдет дождь? Разумеется, мы сверились с альманахами[55] — понять, какова вероятность плохой погоды. Ой, Сара с пластиковым пакетом на голове!
Эд оглядывает комнату Генри, парчовые кресла, груды книг. Тома ин-кварто, в кожаных перелетах, с распухшими от сырости страницами, слегка потрепанные. Большую часть комнаты занимает слишком большой для этой комнаты темный стол, который здесь совсем не по размеру.
— А вот и братья! — восклицает Генри, взяв снимок, на котором двое старших детей Эда. — Какие огромные!
— Да уж — девятнадцать и двадцать один, — усмехается Эд.
— Правда? А я и забыл, что они такие взрослые. Кажется, только-только… Ты что, сердишься на меня?
— С чего мне на тебя сердиться? Это же все из-за смены времени, не видишь, что ли? Сажусь на самолет в Даллесе[56], прилетаю, а тут ты в той же самой квартирке, с теми же книжечками, креслами — со всеми своими штучками.
Генри краснеет до кончика носа.
— Ну, извини, — говорит Эд. — Я думал, ты хотя бы знаешь, кому из моих детей сколько лет.
— Я знал, — пытается возразить Генри. — Я раньше знал. Просто давно не следил за их жизнью.
— А нам за твоей приходится следить, — резко отвечает Эд. — Вот, подхватились и потащились через Атлантику — хоть ты оповестил нас всего за два месяца.
— Ты только не расстраивайся так, — говорит Генри.
— Я совершенно не расстраиваюсь. Просто пытаюсь объяснить, что нам было совсем не просто сюда приехать, да еще и маму привезти. У нас с Сарой очень плотное расписание. Я завален работой, обещал несколько статей, у меня в июле конференция, но бюджет наполовину урезали, потому что институт едва сводит концы с концами. Занятия сейчас за меня ведут аспиранты. А Сара свою конференцию вообще пропускает.
— Ты уж извини, — говорит Генри.
— Да нечего тут извиняться, — говорит Эд. — Я просто хочу, чтобы ты понял. Мы не можем просто взять да и махнуть в Оксфорд.
— Понимаю, — говорит Генри. — И очень вам благодарен, Эдуард.
— Так что не надо со мной про бумагу разговаривать! — почти выкрикивает Эд.
— Про какую бумагу?
— На бумагу не жалуйся — больше я ни о чем не прошу.
— Я говорил про тиснение, — отвечает Генри. — Думал, тебе будет интересно.
— Ну хорошо… Ладно, слушай… — Эд смотрит на старинные часы в футляре. На циферблате золотая луна на темно-синем фоне.
Генри смотрит из окна, как рвет, разбрызгивая гравий, с места арендованный «форд-фиеста» Они с братом никогда не были близки. Они изредка переписываются, но между ними всегда преграда: Эдуард не желает видеть его таким, какой он есть на самом деле. Он уничижительно отзывается о коллекциях Генри, о его страсти к искусству, редким книгам и рукописям. Эдуард презирает его — за то, что он уехал из Америки. Конечно, Эдуард и сам уже часть Америки, той, какой она стала. Эта Америка, где университеты растут как грибы, для Генри это перевернутая страница. Америка, где производство дипломированных специалистов поставлено на конвейер, где они сидят в обшарпанных аудиториях, чуть не упираясь подбородками в колени, в тусклом свете мигающих ламп, слушают лекции — будто смотрят кино. То, что им знакомо, они слушают, широко раскрыв глаза, а все остальное утекает вниз по проходам, собирается вместе с грязью и конфетными обертками у ног преподавателя. Он и сам преподавал некогда в Квинс-колледже, а потом в Нью-Йоркском университете. А выпускники! Видел он, как они в Принстоне толпятся у дверей кабинетов. Юные калибаны, алчущие похвалы. Они могут утром прикончить итальянское Возрождение, после обеда придушить сонет Донна, переломать ему все крылья, расколошматив их тупым орудием. Что до ученых постарше — они словно на поваров учатся, запросто могут приготовить Шекспира, подать его как жареного гуся, фаршированного политическими и сексуальными смыслами, разрезать, четвертовать его длиннющими ножами. Для Генри чтение всегда было занятием деликатным — к нему нужно относиться бережно, как к яйцу, из которого выдуваешь содержимое. Прокалываешь иголочкой с двух сторон, и смысл — цельный, нетронутый, стекает в чашку. А теперь все варят вкрутую, колотят по скорлупе — и готово. Все в кучу — искусство, историю, социологию, политику, перемешивают, лепят рулет и плюхают на блюдо. Таковы нынче ученые, что сидят в научных журналах. Они объявили войну прекрасному, они отрицают Бога и отрицают метафору. Они, как и Эдуард, отрицают все, во что верит Генри, то, для чего он, собственно, и живет — фактуру и мастерство. А Эдуард — он не просто частица этого. Он сам лепит эти дешевые поделки, которые выдают за гуманитарные науки. Умение, тонкость, глубина никому не нужны, везде царят общественные науки. Эдуард начинал как историк, специалист по Ближнему Востоку, а теперь он всего-навсего политолог. Шестеренка в машине, которая существует грантами и телеинтервью.
Генри отказался от всего этого — от академических жерновов, от иллюзии, что наука может существовать в этих уродливых институтах, которые словно сходят с конвейера. А это лучшее, что может предложить Америка. Остальное настолько мерзко и порочно, что Генри даже думать об этом не может. Он окончил школу менеджмента и уехал, чтобы жить по-человечески: днем был администратором в «Лоре Эшли», вечером экспертом по искусству, среди башен и колоколов настоящего университета, с благородными старыми стенами, поросшими лишайником, увитыми сиренью и толстыми жилистыми ветвями роз. В полном молчании он проходит по университетским дворикам, и самое лучшее — последние недели сентября, когда туристы уже схлынули, а поздние цветы все цветут, высаженные в два-три ряда под переплетчатыми окнами, и еще — март, когда студенты еще не вернулись с каникул, когда на ивах распускаются первые светло-зеленые листочки: в эти последние недели сентября и в марте Оксфорд целиком принадлежит ему.
Но Эдуарду этого никогда не увидеть. Он полностью встроен в американский стиль жизни. Еда, дети, машины, реклама. Разве можно было рассчитывать, что Эдуард проникнется брачной церемонией? Генри шагает на кухню, опрыскивает африканскую фиалку. И считает до десяти — он не может позволить себе расстраиваться.
В номере-люкс гостиницы «Пасторский дом» шторы темно-зеленые. Эд задергивает их поплотнее и садится на кровать, рядом с женой.
— Где мама? — спрашивает он.
— Дальше по коридору. Принимает ванну. — Сара снова прикрывает глаза. — Как он? — спрашивает она.
— Как всегда.
— А она?
— Кто она?
— Невеста, Эд.
— Не знаю, наверное, нормально. Я ее не видел — она на работе.
Сара поворачивается и смотрит на него.
— О чем вы говорили?
— О нем, разумеется. И о его вещах.
— Ты спросил, во сколько нам приходить?
— Нет. Вроде в восемь?
— Почему ты его не спросил?
Эд вздыхает.
— Потому что он меня поражает. Потому что я прихожу к нему в квартиру, а он по-прежнему играет в «Возвращение в Брайдсхед»[57], вся эта парча, эти часы! Гнилые кожаные переплеты. Все его пеклах[58] восемнадцатого века.
— Ой, прекрати!
— А еще этот идиотский стол. Сара, я этого не выдержу. — Эд кладет на кровать ноутбук, расстегивает футляр.
— Плохо, что ты не можешь просто… — начинает Сара.
— По-нормальному с ним поговорить?
— Да нет, угомониться. Все-таки твой единственный брат женится.
— Так сказать… — Эд постукивает по клавиатуре — будто печатает рецензию, которую должен был написать месяц назад.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты отлично знаешь, что.
— Ну, давай, скажи это вслух, — говорит она. — Эд, ты к этому так относишься… Просто невероятно.