Грех - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот чего я никогда понять не могу, так это речей у могилы. Стоишь с лопатой и бесишься: так бы и перепоясал говорящего дурака, чтоб он осыпался, сука, в рыжую яму. Стыдно людей слушать, откуда в них столько глупости. Забивать гробовые крышки длинными, надежными гвоздями я тоже отчего-то не люблю: но, скорей, просто потому, что у меня это не получается так же ловко, как у Вовы. Он вгоняет гвоздь с трех ударов; красиво работает… Опускать гроб куда больший интерес: что-то в этом есть от детских игр, от кропотливой юной, бессмысленной работы. В этом деле нам всегда помогает кто-то из мужиков, пришедших проститься: потому что нужны не три, а четыре человека. А засыпать и вовсе весело… Скинем куртки, по красивым нашим лицам стекает радостный, спорый пот, взлетают лопаты. Сначала громко, ударяясь о дерево, а потом глухо падает земля. Все глуше и глуше. И вот уже остается мягкий холмик, и всю свою утреннюю над промерзлой землей работу мы свели на нет. Здесь остается время хорошо покурить, пока все неспешно расходятся. Мы курим, слизывая с губ замерзающую соленую влагу. Сейчас нас отвезут на поминки, в какое-нибудь затрапезное кафе, и мы напьемся. Мы всегда рады, что сажают нас куда-нибудь с краю, а лучше за отдельный стол. Я люблю дешевые кафе, их сырой запах, словно там круглые сутки варится суп, и в супе плавают уставшие овощи, чахлый картофель, расслабленная морковь и, кажется, в числе иного еще случайный халат поварихи, если не весь, то хотя бы карман… В дешевых кафе темные оконца, на них потные изразцы, и подоконники грязны. Стулья, когда их отодвигаешь, издают гадкий визг по битым квадратам плитки, и столы раскачиваются, поливая себя компотом. У нас на столе компот, мне он не нравится, но я его выпью. Сначала мы ведем себя тихо, съедаем все быстро, поэтому новые блюда начинают разносить с нашего стола. Он всегда пустой, наш стол, через две минуты на нем нет даже горчицы, ее Вова выскреб своими тяжелыми, потрескавшимися пальцами; только серая соль комками осталась в солонке. Соль насыпали бы на хлеб, но хлеб мы съели, едва рассевшись. Через полчаса поминки становятся шумны, и нас уже никто не слышит и не видит. Иногда только кто-нибудь подсядет, скажет, что хорошая бабушка была. И мы выпьем с ним не чокаясь, хотя он норовит боднуть наши стаканы своим. Не привык еще, у него это, быть может, первая бабушка, а у нас уже никто не вспомнит какая. Вова, наглая его морда, сходив отлить, уже разузнал, где стоят ящики с водкой, числом два, и ухватил там бутылку без спроса - нам долго не подносят, а еды еще много, мы привыкли ее расходовать бережно. Только поняв, что родные уже значительно поредели, и нежданно начав различать наши юные, непотребно веселые голоса в опустевшем зале кафе, мы догадываемся, что надо собираться уходить. Глотаем пищу, засовываем надкусанный пирожок в карман, новую бутылку, разлив чуть не по целому стакану, выпиваем залпом и выбегаем на улицу, горячие головы остудить. Курим, толкаемся, вглядываемся друг в друга нежно. Каждый не желает расходиться и ждет, что события сами по себе примут какой-нибудь замечательный оборот. - По домам пойдем или что? - спрашивает Вова, и я слышу в его голосе лукавство. - Неохота пока, - отвечает Вадя, показывая, как приветливый конь, белые зубы. И тут Вова достает из-за пазухи бутылку. - Своровал, гадина! - смеюсь я. - Обокрал старушку, студент! - Сам ты студент, - отвечает Вова весело; его слова не лишены уважения. Меня в нашей компании почитают за самого умного, хотя образование у меня такое же: скучная школа и тройки в аттестате. Нам нужно найти себе место, и мы начинаем свое кружение по городу, все меньше ощущая сырость в ногах и ледяные сквозняки, все больше раскрывая воротники, задирая шапки, ртами снег ловя. Мы не застали дома случайно помянутого дружка Вовы, то ли Вади, который вряд ли порадовался бы нам, но приютил бы на час; Вадина, то ли Вовина тетка погнала нас, не открыв дверь; а шалавая подруга и Вади и Вовы, как выяснилось, съехала. - Куда? - спросили мы у глазка. - В деревню свою, - ответили нам из-за двери. - Из-за таких, как вы, коблов ее из техникума выгнали… Мужчина, сказавший нам это, ушлепал тапками в глубь квартиры, не попрощавшись. Вова позвонил еще раз и, дождавшись ответа, склонил красное лицо к глазку. - Сам ты кобел, - произнес Вова раздельно. Вряд ли кто-то еще ждал нас в этом городе, и поэтому мы примостились на ступенях подъезда, расположившись в кружок на корточках: промерзший бетон ступеней был невыносим, даже если куртка стягивалась к заднице. Вова извлек из куртки кусок колбасы, в треть батона, и ровно разрезанную наполовину буханку хлеба. Настроение вновь расцвело, и сердце побежало. Торопясь, мы выпили, передавая бутылку друг другу, порвали хлеб на части, по очереди вгрызлись в колбасную мякоть. Прихваченный с поминок пирожок пригодился. Загоготали, вперебой говоря всякую ересь, вполне достойную стен этого подъезда. Заворочался в железном замке ключ, и вышел мужик, общавшийся с Вовой. Вова сидел к нему спиной и не обернулся - он в ту минуту снова тянул из горла и от такого занятия никогда не отвлекался. - Может, кружку вам дать? - спросил мужик. - Запить принеси, - попросил Вова сипло, оторвавшись от бутылки, но так и не обернувшись.
Я пил уже четвертый месяц, и делал это ежедневно. Дома - там, где обитал я, - жила моя мать и сестра с малым ребенком, разведенка. Утром я не поднимался, чтобы не столкнуться с матерью, спешившей на работу. Она всегда оставляла мне на столе готовый завтрак, который я не ел. Не умею есть утром с похмелья. Лежа на кровати, мрачный, с раздавленной головой, я гладил руками свой диван и замечал, что лежу без простыни. И одеяло без пододеяльника. “Опять обоссался…” Зажмурившись от дурного, до спазмов в мозгу, стыда, я вспоминал, как ночью меня ворочали мать с сестрою, извлекая из-под меня простынь. А потом, с мягким взмахом, мое пьяное тело спрятали под другое, взамен промокшего, покрывало. Пролежав час или около того, я выходил из комнаты, примечая, как сестра кормит грудью свое чадо, и быстро прятался в ванной. Там я не мылся, нет, я чистил зубы, с ненавистью, но не без любопытства разглядывая себя в зеркале. “Вот ведь как ты умеешь, - хотелось сказать. - И ничего тебе… И все тебе ничего”. Это началось в декабре, который был на редкость бесснежным. После того, как выпал первый обильный, ноябрьский, липкий снег, - все стихло, стаяло, вновь зачернели дороги, и торчали гадкие кусты, худые и окривевшие от презрения к самим себе. Утром лужи покрывались коркой, а снега все не было. Помню, тогда еще сестра вывозила ребенка в коляске, одев его в сто одежек и обернув тремя одеяльцами. Он лежал там, не в силах даже сморщить нос, и дышал хрустким бесснежным морозцем. Как-то раз я вывозил коляску в подъезд, еще без ребенка, которого, вопреки недовольному кряхтенью, одевала сестра. Нажав кнопку лифта, я вспомнил, что не взял пустышку, хотя сестра только что говорила о том. Вернулся в квартиру, схватил соску с кроватки и, выскочив в подъезд, увидел, как незнакомый мне мужик, нагнувшись из раскрывшего двери лифта, быстро рылся в нашей коляске. Он подбрасывал пеленки, ворошился в подушечках и задевал обиженные погремушки. - Ты что, сука? - спросил я опешившим голосом. - А чего вы ее тут поставили, - ответил он, ощерившись серыми зубами. Подбегая к лифту, я заметил, что в кабинке он стоит не один - рядом, видимо, жена и за спиной - дочь лет девяти, с тупыми глазами. Он нажал на кнопку, и лифт поехал куда-то вверх. Дурными прыжками я пролетел этаж и, припав лицом к дверям лифта, заорал: - Откуда вы беретесь такие, черви?! Мимо, я видел в щель лифта, тянулся трос; горел слабый желтый свет. Кабина лифта не останавливалась. Я пробежал еще два этажа, надеясь догнать. Вылетел к лифту и снова не успел: лифт поехал куда-то выше, хотя только что внятно послышалось, как он с лязгом встал. - Как же ты живешь, гнилье позорное? - заорал я в двери лифта. Так я, крича на каждом этаже и срывая глотку, добежал до девятого, сел там на лестницу и заплакал. Лифт уехал вниз. Спустился я минут через семь, с сигаретой в зубах. Сестра укладывала ребенка в коляску. - Ты куда делся-то? - спросила. Я ничего не ответил. Еще раз нажал на кнопку лифта. Мы вывезли коляску на улицу и пошли. Разглядывая малыша, я заметил что-то на его красной, веселой шапке. Наклонился и увидел, что это прилип смачный, жуткий, розовый плевок, расползшийся на подушечке. Этот человек не поленился остановить лифт на втором этаже и плюнуть в коляску. Я вытер рукой.
Допив бутылку водки, мы занялись привычным делом: стали собирать мелочь и мятые, малого достоинства купюры в своих карманах. Выкладывали все на ступени. Это было одно из наших личных, почти ежедневно повторяющихся чудес - отчего-то мы, казавшиеся сами себе совершенно безденежными, каждый раз, выпотрошив себя до копейки, набирали ровно на бутылку. И даже еще рублей несколько оставалось на самые дешевые и дрянные сухарики. У нас была своя норма, и, как правило, не выполнив ее, мы не расставались. Норма составляла три бутылки на человека. Втроем мы должны были выпить к полночи или чуть позже девять бутылок. И только потом начинали разбредаться по домам, не имея уже слов для прощания и сил на дружеские объятия. Сегодня мы - все еще достаточно трезвые и куда более веселые, чем час назад, - выпили… мы собрались с силами и пересчитали… да, выпили только шесть бутылок. Две, пока рыли могилу. Три на поминках. И еще одну в подъезде. Вот набрали на седьмую и пошли искать ее на улицу. Мы нашли магазин и приобрели там все, что желалось. Водка исчезла в безразмерной Вовиной куртке, сухарики я положил себе в карман, перебирая пальцами их шероховатость. - Я не хочу больше пить на улице, - сурово закапризничал я. - А кто хочет? - ответил Вова. - Что ты можешь предложить? Предложить мне было нечего, и мы какое-то время шли молча, постепенно теряя тепло, накопившееся в подъезде, где хотя бы не было ветра. - Слушайте, у меня где-то здесь одноклассница жила, - вдруг оживился Вова. - Ты когда в школе-то учился, чудило? - спросил я. Вова ничего не сказал в ответ, разглядывая дома. Они стояли в леденеющей полутьме, повернувшись друг к другу серыми боками, совершенно одинаковые. Несмотря на холод, выпитая в подъезде водка медленно настигала: но опьянение не приносило уже радости, его приходилось, как лишнюю ношу, носить на себе, вместе с ознобом и сумраком. Даже не верилось, что еще может быть хорошо; что существует тепло и свет; тоскливо желалось прилечь куда-нибудь. Только домой не хотелось, там на тебя будут смотреть страдающие глаза. Вова водил нас по дворам, ссутулившихся, молчаливых, упрятавших головы в куртки; черные шапочки наши были натянуты на самые носы. Самому Вове все было нипочем, он по-прежнему носил свою красную рожу высоко и весело. - Все! - воскликнул он. - Здесь! И угадал. Нам открыла дверь маленькая, черненькая, но взрослая уже девушка, и, чего мы совсем не ожидали, хорошо нам улыбнулась. Вова ее как-то назвал, но я не зафиксировал, как именно, просто ввалился в квартиру и сразу заметил, что там вкусно пахло. На самом деле ничего особенного - просто парил горячий борщ на кухне. С мороза кастрюля красного борща вполне обоснованно кажется ароматным волшебством, а то и божеством. Что-то есть в ней языческое… Мы разделись, с трудом двигая деревянными руками, стянули ледяную обувь и прошли в большую комнату, где сидел какой-то парень. Увидев нас, он сразу засобирался, и никто его не попросил остаться. Вову, похоже, ничего не смущало. Ему было все равно, что мы пришли незвано, расселись как дома и ничего с собой не принесли. “Как же не принесли, - так рассуждал бы, если б умел, Вова, - а вот водка у нас”. Он сходил за бутылкой, до сей поры спрятанной в куртке (не извлекал, пока этот, неведомый нам парень не ушел прочь), и показал водку своей однокласснице. - Выпьешь с нами? - предложил Вова, улыбаясь наглой мордой. - Я с вами с удовольствием посижу, - ответила она с необыкновенной добротой, и мне захотелось немедленно сделать для нее что-нибудь полезное, так, чтобы она запомнила это на всю жизнь. - Борщ будете есть? - спросила она, переводя взгляд с Вовы на меня, но так как я ничего не смог ответить, пришлось возвратиться взором к Володе. - Обязательно! - ответил он уверенно. Девушка вышла, и послышалось звяканье расставляемых на столе тарелок. - Ты что какой похнюпый? - спросил меня Вова. - Какой? - Похнюпый. - Что это значит? - Ну, грустный. Прокисший. В печали. Я всегда был готов полюбить человека за один, самый малый - но честный поступок. И даже за меткое, ловко сказанное словцо. Вову я давно уважал, но тут он так замечательно определил мое самочувствие, что теплое чувство к нему разом превратилось в полноценное ощущение пожизненного родства. Прав ты, Вова, никакой я не печальный. И даже не уставший. Я - похнюпый, с отвисшими безвольными щеками, мягкими губами и сонными веками. Здесь мне снова стало весело, и мы пошли есть и пьянствовать. Первая же ложка борща вернула вкус счастья, полноценного и неизбывного. После второй рюмки мы забыли о Вовиной однокласснице и балагурили между собой. Никогда не вспомнить, что веселило нас в такие минуты, тем более что в трезвом виде мы общаться толком не умели: до первого жгучего глотка не находилось ни единой темы для общения. Она сидела чуть поодаль от стола, неспешно ела наши сухарики, которые я ей торжественно вручил. Играла ненавязчивая музыка, и Вовина одноклассница иногда кивала в такт маленьким подбородком. Она была совсем некрасива, но это ей не мешало быть замечательным человеком, который нас принял и никуда не гнал. К концу бутылки я почувствовал, что опять становлюсь пьяным, и пошел посмотреть на себя в ванную, заодно ополоснуть лицо ледяной водой: иногда помогало. Не найдя, где включается свет, я оставил дверь открытой, включил кран, наполнил ладони водой, прижал к лицу. Наклонился над раковиной. Из коридора падало немного света, и я осмотрелся. Отражения в темном зеркале мне было не рассмотреть, зато я приметил, что перекладина, на которой прицеплена клеенка, не дающая выплескиваться воде из ванны, висит как-то криво. “Сейчас я все тебе починю, милая моя, - подумал я с нежностью. - Надо отвертку попросить, там, наверное, все на шурупчиках… Вот только гляну, как крепится, и… попрошу отвертку…” Держась за клеенку, я встал на край ванны. Попытался, балансируя на одной ноге, приподняться в полный рост, и тут перекладина, не выдержав моего веса, обрушилась. Сам я слетел с края ванны, при этом все-таки успев поймать железную трубку перекладины, прежде чем она смогла удариться о мою голову. Одновременно, с жутким шуршанием и шорохом, меня накрыло клеенкой. И так я стоял посреди ванной комнаты… с перекладиной в руке… с головой запахнутый клеенкой, будто человек, спасающийся от ливня…