Это мы, Господи!… - Константин Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Полежи, я схожу погляжу – снег растаял ли. Попьешь водички…
"Да Горький так говорил! В кинокартине «Ленин в 1918 году», – вспомнил Сергей.
– Как зовут-то тебя, мил человек? – подавая Сергею консервную банку с полурастаявшим снегом, спрашивал бородач.
– Серегой, стало быть…
– Ну, добре, а меня Хведором, мил человек, Никифорычем, значит… Ярославский я, из Данилова, может, слыхал?
Остаток дня и ночь Сергей провел в разговорах с Никифорычем. Задушевная простота и грубоватая ласковость его советов и нравоучений заставили Сергея проникнуться к старику чувством глубокой приязни, почти любви. Сергей сознавал, что Никифорыч неизмеримо практичнее, опытнее его; крепче стоит на земле чуть кривыми мускулистыми ногами, многое видел и знает и многое имеет «себе на уме». Не удивился поэтому Сергей, когда Никифорыч, подтащив вещевой мешок, долго рылся в белье, портянках, старых рукавицах, пока не нашел белую баночку с какой-то мазью.
– Помогает, слышь, крепко при побоях, – объяснил он, зачерпнув черным мизинцем солидную дозу снадобья. Сергей не возражал. «Значит, верно, помогает при побоях», – решил он и дал Никифорычу вымазать вздувшийся разбитый висок. Когда Сергей отказался от предложенного сухаря, Никифорыч вдруг урезонил его:
– Ты, мил человек, бери и ешь. Приказую тебе… – А помолчав, добавил – Помогать будем друг другу. Это хорошо, слышь…
На второй день ранним утром всех пленных выгнали из котельной во двор завода. Построенные по пять, тихо двинулись по Волоколамскому тракту, окруженные сильным конвоем. Сергей и Никифорыч шли в первой пятерке. Колючий, пронизывающий ветер дул в лицо, заставлял в комок сжиматься исхудавшее тело.
– Лос! Лос! [Давай! Давай!] – торопили конвойные, пытаясь ускорить процессию. Не успели отойти и трех километров от города, как сзади начали раздаваться торопливые хлопки выстрелов – то немцы пристреливали отстающих раненых. Убитых оттаскивали метров на пять в сторону от дороги. У Сергея тупо и непрестанно болело бедро, пораженное осколком… Контуженная левая часть лица часто подергивалась дикой гримасой. С каждым шагом боль в бедре все усиливалась.
– Держись крепче, Серег, не то убьют! – посоветовал Никифорыч. – Есть у меня три сухаря, подкрепимся малость, – продолжал он, невозмутимо шагая вперед.
Чем дальше шли, тем больше становилось убитых. Нельзя отстать от своей пятерки. На место выбывшего сразу становился кто-нибудь другой, место терялось, а вышедшего на один шаг из строя немедленно скашивала пуля конвоира. Люди шли молча, дико блуждая бессмысленными взорами по заснеженным полям с чернеющими на них пятнами лесов.
– Братцы, ну как жа оправиться? – взмолился вдруг кто-то из пленных.
– Ай вчера от грудей? Снимай штаны – и дуй! – поучали его из строя.
– Не умею, родненькие, на ходу, я жа не жеребец…
– Пройдешь верст пять и сумеешь, – обещали несчастному.
– Ишь, чего захотел! Знать, не голодный…
– Черт плюгавый!…
Плохо быть одному сытому среди сотни голодных. Его не любят, презирают. Этот человек чужой, раз ему не знаком удел всех.
К полудню впереди показалась небольшая деревенька, расположенная на шоссе.
– Журавель, ребята, виден, попьем водички!
– Эти напоят… захлебнешься…
– Ан, слава богу, третью недельку живу в плену и ничего, пью… Самому нужно быть хорошему, тогда и камраты будут хороши…
– Штоб твои дети всю жизнь так пили, как ты тут!
– Ишь, сука паршивая, камрата заимел…
Лениво переругиваясь, пленные вошли в деревню. На крыльце каждого домика толпились женщины и дети, торопливо выискивая глазами в толпе пленных знакомых или родных.
– Тетя, вынеси хоть картошку сырую…
– Пить…
– Корочку…
– Окурок…
– Да-а… Сюда-аа… Аа-я-оо-а-яя!…
Двести голосов просящих, умоляющих, требующих наполнили деревеньку. На крыльце одной особенно низенькой и ветхой избенки старуха, кряхтя, тащила большую корзину с капустными листьями. Видно, не под силу была ноша бедной, и тогда, схватив ревматическими пальцами охапку листьев, она бросила их в толпу пленных. Думала мать сына-фронтовика, что и ее Ванюша, может быть, шагает где-нибудь вот так, умоляя о глотке воды и единственной мерзлой картошке. И вынесла бы старуха мать ковригу хлеба и кринку молока, да живет она, горемычная, на бойком месте, давным-давно взяли немцы корову, очистили погреб от картошки, съели рожь и пшеницу… Только и осталась корзина капустных листьев пополам с навозом.
Как морской шквал рвет и бросает из стороны в сторону пенную от ярости волну, так пригоршни капусты, бросаемые старухой, валили, поднимали и бросали в сторону обезумевших людей, не желающих умереть с голода. Но в эту минуту с противоположной стороны улицы раздалась дробная трель автомата. Старушка, нагнувшаяся было за очередной порцией капусты, как-то неловко ткнулась головой в корзину, да так и осталась лежать без движения.
Как бы вторя очереди первого автомата, застучали выстрелы со всех сторон. Конвойные открыли огонь по пленным, сбившимся в одну кучу. Стоны, вопли ужаса огласили деревеньку.
– Ложись, Серег, – предложил Никифорыч, но, сразу побледнев, схватился руками за грудь.
– Что такое? Что? – бросился к нему Сергей.
– Убили-таки, ироды! – хриплым и тихим голосом проговорил Никифорыч, ложась на спину. – Вот… тебя тоже убьют, Серег… беги, – хрипел он. – Володька похож на тебя… сын. На фронте он… Ну, возьми мешок… Иди!
Выстрелы так же внезапно прекратились, как и начались. Сергей, распахнув шинель и фуфайку, увидел на груди Никифорыча две ямки выше левого соска. Коричневая густая кровь, пенясь, сочилась из них. Долго возился Сергей с бородой, пытаясь уложить ее горизонтально. Она упрямо торчала вверх, волнуемая холодным декабрьским ветром.
Вновь, построенные по пять, двинулись пленные в путь. Восемьдесят убитых остались лежать на снегу. Раненых не было, их добивали на месте. Сергей оглянулся еще раз на развевающуюся бороду Никифорыча и, поправив мешок, зашагал по снежному тракту.
Глава третья
Ржевский лагерь военнопленных разместился в обширных складах Заготзерна. Черные бараки маячат зловещим видением, одиноко высясь на окраине города. По открытому, ничем не защищенному месту гуляет-аукает холод, проносятся снежные декабрьские вихри, стоная и свистя в рядах колючей проволоки, что заключила шесть тысяч человек в страшные, смертной хватки объятия. Все дни и ночи напролет шумит-волнуется людское марево, нижется в воздухе говор сотен охрипших, стонущих голосов. Десять гектаров площади лагеря единственным черным пятном выделяются на снежном просторе. Кем и когда проклято это место? Почему в этом строгом квадрате, обрамленном рядами колючки, в декабре еще нет снега?
Съеден с крошками земли холодный пух декабрьского снега. Высосана влага из ям и канавок на всем просторе этого проклятого квадрата! Терпеливо и молча ждут медленной, жестоко-неумолимой смерти от голода советские военнопленные…
…Лишь на седьмые сутки жизни в этом лагере Сергей получил шестьдесят граммов хлеба. У него хватило сил ровно столько, чтобы простоять пять часов в ожидании одной буханки в восемьсот граммов на двенадцать человек. Диким и жадным огнем загорались дотоле равнодушно-покорные глаза человека при виде серенького кирпичика.
– Ххле-леб! – со стоном вырывается у него, и не было и нет во вселенной сокровища, которое заменило бы ему в этот миг корку месяц тому назад испеченного гнилого хлеба!
Сергей видел, как курносый парень из его шеренги бережно и осторожно, как что-то воздушно-хрупкое и святое, принял из рук полицейского буханку хлеба. Смешно расширенными глазами глядел он на нее, покачивая в заскорузлых, давным-давно не мытых руках.
– Аида, ребята, к третьему бараку, – почему-то шепотом проговорил он. – Разделим хлебушко…
Опасался орловец, что вот тот же полицейский вдруг одумается да и крикнет:
– Эй, ты,… в рот, отдай буханку!
Раздевшись, парень разостлал шинель, положил на нее хлеб. Одиннадцать человек сверлили глазами этот жалкий бугорок серой массы, терпеливо ожидая конца священнодействия орловского хлебороба.
Не так– то просто разрезать буханку хлеба! Из восьмисот граммов должно выйти двенадцать кусочков, но ровных, абсолютно ровных по величине. Крошки, размером в конопляное зерно, должны быть тщательно подобраны и опять-таки поровну разложены на двенадцать частей.
Сергей наблюдал за ножом и худым грязным лицом разрезающего хлеб и не мог понять: то ли желтоватые скулы орловца двигаются в такт ножу, то ли он нагнетает слюну, предвкушая горьковато-кислый хлеб…
– Ну как, братва, ровна? – спросил парень, закончив раскладку крошек.
– Вон там от горбушки надоть…
– Добавить суды…
– Ну, будя, будя! – проговорил парень. – Теперя становитесь по одному, чтоб номера помнить.