Свет мира - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава тринадцатая
Утром Магнина сидит на чердаке неумытая, непричесанная, разглядывая морозные узоры на стекле, она грустна, веки у нее красные, может быть, она не выспалась, однако она не зевает, а лишь изредка шевелит губами, как будто хочет что-то сказать. Вошла серая кошка, выгнула спину, подняв хвост трубой, замурлыкала и стала тереться о ее ноги. Магнина вздрогнула от неожиданности, но вдруг увидела, что это всего-навсего кошка.
— Брысь ты, тварь! — крикнула она.
Кошка испуганно покосилась на хозяйскую дочку и начала тереться о ножку кровати. Девушка топнула ногой. Кошка испугалась и прыгнула к ней на кровать. Хозяйская дочь рассердилась, в это утро ее раздражала любая мелочь. Ей не хотелось видеть около себя эту тварь, она взяла кошку за шиворот и швырнула на лестницу. Потом она снова уселась на кровать, Оулавюру были видны ее затылок и жирные плечи.
— Тяжело быть одиноким.
Он и сам не знал, как эти слова сорвались у него с языка, но было уже поздно. Иногда во сне летишь с высокой скалы и не знаешь, куда упадешь, вот и теперь он тоже не знал, куда упадет. Долго царило молчание, и все это время ему казалось, что он летит в бездну. Наконец она взглянула на него и коротко спросила:
— Что?
И ничего больше.
— Я сказал, что тяжело быть одиноким, — сказал он и вздохнул как можно естественнее, чтобы скрыть волнение.
— Меньше всего об этом знают те люди, у кого нет иных забот, как валяться в постели и заставлять других ухаживать за собой.
— Это ведь делается не для собственного удовольствия, дорогая Магнина, — сказал он. — Так что кое-кто напрасно завидует другим людям.
— Кое-кто? — она повернулась к нему всем телом и посмотрела ему прямо в глаза. «Кое-кто» — это был ее язык, это она понимала.
— Эти «кое-кто» считают, что другие не так больны, как притворяются, — сказала она. — Но пока мы получаем за тебя деньги, нас это, конечно, не касается.
— Очень горько зависеть от людей только потому, что ты беден, — сказал юноша чуть не плача. — Еще горше, если ты болен и душой и телом и не видишь ни одного радостного дня. Да, да, Магнина. Но самое горькое — это когда люди не понимают тебя.
— Не понимают люди? — переспросила она. — Тебя? Ребенка?
— Я давно уже не ребенок, и у меня есть душа, Господь Бог знает об этом, и я докажу это в день Страшного суда.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— А ведь верно, тебе уже восемнадцатый год, — сказала она и тоже вздохнула. — Тяжело быть молодым. Но это еще ничего по сравнению с надвигающейся старостью.
— Ну что ты, Магнина, тебе далеко до старости, — сказал он, пытаясь утешить ее. — Многим столько же лет, сколько тебе, и даже гораздо больше.
— Никто не знает, какая я старая, кроме меня самой, — сказала она. — Я очень состарилась. И если меня хорошенько обследовать, то окажется, что я еще хуже больна, чем ты. Да-да, гораздо хуже, только я никогда этого не показываю. Нет такого врача на свете, который бы понял, что со мной, и никогда не будет. Нет.
— Болезнь — это пустяки, когда у человека есть кто-то, кто всегда готов утешить его. Не иметь никого — вот что значит быть больным, Магнина. А у меня никого нет.
— А разве у меня кто-нибудь есть? — спросила она. — Разве меня кто-нибудь утешает? Нет у меня никого и никогда не было. Я не считаю, что у меня кто-то есть, только потому, что меня кормят. Тебя ведь тоже кормят.
По сути дела она его не понимала, он чувствовал это по тому, как она сопела и шмыгала носом.
— Ты не понимаешь меня, — сказал он.
— Это верно, я не понимаю, о чем думают люди, когда начинают жаловаться, — сказала она. — Я не жалуюсь.
Она спустилась с чердака, и он не знал, рассердилась она на него или нет. Лестница скрипела под ней, но ее запах не исчез. Вскоре она вернулась, держа в одной руке кошку, а в другой — бурый сахар. Она отломила от него большой кусок и протянула Оулавюру, сказав при этом:
— Много сахара есть вредно.
Все же она хоть немножко поняла его, правда, на свой лад.
Глава четырнадцатая
На другое утро Магнина снова пришла на чердак, она уже не была грустной, настроение у нее было обычное. Она занималась чулками; никто столько не возился со своими чулками, сколько Магнина, она постоянно то вязала чулки, то штопала, но подвязок она не признавала, поэтому чулки все время сползали у нее с ног. Оба молчали. Магнина изредка посапывала, Оулавюр считал: раз, два, три — так он досчитал до пятисот семидесяти трех. Но вот Магнина отложила чулки в сторону и тупо уставилась в пространство. Пару раз ему показалось, что она смотрит в его сторону.
— Ты, кажется, о чем-то говорил вчера, Оулавюр? — спросила она наконец.
— Да нет, ничего особенного.
— Неправда. Ты о чем-то говорил вчера, — настаивала она.
— Нет, — сказал он. — Я сказал только, что мне тяжело. Но это неважно.
— А мне помнится, ты говорил, что ты очень одинок и что никому нет до тебя дела.
— Это неважно, — повторил он.
— Странно, — сказала она. — А почему ты не попросишь меня, как прежде, почитать тебе «Фельсенбургские повести»?
— Но ты же не хотела читать их. — Все же его сердце забилось сильнее, когда он услышал название этой книги. Было время, он думал, что именно в этой книге и таится то неведомое утешение, по которому люди начинают тосковать так рано. Уже давным-давно он вырвал из своей груди надежду прочитать когда-нибудь эту книгу. Боже, как же затрепетало его сердце, стоило ему вновь услышать произнесенные шепотом слова этой старой и забытой надежды, — неужели его мечта наконец исполнится?
— Но ведь ты сказала, что мне нельзя читать ее?
— Я никогда не говорила, что тебе нельзя читать ее, — возразила Магнина. — Зачем ты врешь? Я говорила, что ты еще слишком молод. Что тебе не хватает благочестия и жизненного опыта, чтобы понять, о чем говорится в этой книге.
— А теперь ты мне ее почитаешь? — спросил юноша, с трудом сдерживая радость.
— Этого я еще не сказала. Во всяком случае, не сегодня. И не завтра. И не послезавтра. Может быть, и вообще никогда. Не думаю, чтобы чтение пошло тебе на пользу, пока ты так болен. Но я еще подумаю об этом, когда наступит весна и дни станут длиннее.
Юноша уже давным-давно тысячи раз пересчитал все доски в полу и на потолке и все щели между ними, он знал, какие доски светлее, какие темнее. Знал каждый сучок на потолке и в полу, каждый гвоздь и наблюдал, как ржавчина с гвоздей проникает в дерево, он знал все подушки и все одеяла, какие только были на чердаке, и за время своей болезни пересчитал на них все полоски и клеточки. Мало что пугало его так, как мысль о бессмертии души, она казалась ему необыкновенно жестокой. Этот примерный христианин лежал день за днем, месяц за месяцем, и не было для него впереди утешения даже в смерти, ибо, согласно христианскому учению, этого последнего утешения не существует. Как часто он напряженно прислушивался к тому, что рассказывали редкие гости, питая слабую надежду услышать хоть словечко о том, к чему так стремилась душа — правду, неведомое утешение, что-то самое важное. Но вот неожиданно все переменилось. Книга, о которой он давно мечтал, стала вдруг реальной надеждой. На другой день он с нетерпением ждал, не покажется ли сегодня на скошенном потолке тоненький лучик северного солнца немного раньше, чем вчера. Время уже подходило к десяти, а луча все еще не было видно и заснеженное окно было синим. У Оулавюра невыносимо разболелась голова, и его снова сковал страх перед тем, что жизнь будет длиться бесконечно. Вдруг без всякого предупреждения на чердаке появилась Магнина, вынула из-под фартука растрепанную книгу и уселась к нему на край кровати.
— Так и быть, прочту тебе начало, — сказала она.
Ему страстно хотелось прижать к себе книгу, поцеловать ее и оросить счастливыми слезами, но, увидев, как он потянулся к книге, Магнина заявила, что эта книга — ее собственность, что она досталась ей в наследство от покойного отца и что Магнина сама знает, кому можно трогать книгу, а кому нельзя.
— Ведь книгу можно порвать, — объяснила она, — только я одна умею с ней обращаться. Кроме того, это особенная книга. Ты должен быть мне благодарен, что я хочу почитать тебе вслух мою собственную книгу.
— Конечно, Магнина, — сказал юноша, глубоко взволнованный. — Да благословит тебя Бог!
И она торжественно начала читать вступление к этому известному с давних времен замечательному произведению знаменитого христианина:
— «Я, Эберхард Юлиус, увидел впервые свет мира в году 1706 во время великого солнечного затмения, которое как раз тогда началось…»
При этих словах юношу охватило странное благоговейное чувство — так удивительно они напомнили ему начало Священного Писания. Было что-то таинственное и знаменательное, может быть, даже было божественное откровение, в том, что кто-то первый раз увидел свет мира в тот самый день, когда он погас и для Бога и для людей; у Бога, несомненно, было что-то на уме, если он подарил жизнь этому человеку… Только бы Магнина читала дальше и не захлопнула книгу сразу же после этого торжественного вступления, как она сделала когда-то.