Русский роман - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Во время войны, — сказал дедушка, — мы раздобыли себе фальшивую васику».
Я записал слово «васика». Я никогда не спрашивал о смысле непонятных слов, потому что объяснения мешают рассказу и запутывают его нити. «Васика», «кулаки», «экспроприация», «оттоманизация» — все эти слова я помню по сей день лишь потому, что не знаю, что они означают. Так же как Левин по сей день не знает, что значит слово «месамсам».
«Мы ели одни только маслины да луковицы и чуть не умерли с голоду», — рассказывал мне дедушка.
Каждую осень он собирал и засаливал бочку маслин, и я сидел возле него на бетонной дорожке и смотрел, как он очищает чесночные дольки, и нарезает лимон, и ополаскивает стебли укропа. Приятный запах, белый вперемежку с зеленым, шел от его рук. Рукояткой ножа он легко постукивал по зубчикам чеснока, и чистая белая плоть обнажалась из шелухи одним осторожным нежным движением. Он учил меня заполнять бочку водой и добавлять раствор соли.
«Пойди принеси из курятника свежее яйцо, Малыш, и я покажу тебе что-то интересное».
Он клал яйцо в подсоленную воду, и, когда оно всплывало на половину, больше не поднимаясь и не погружаясь, подвешенное на невидимой нити веры и уверенности, мы знали, что соляной раствор готов для консервирования. Это парящее яйцо казалось мне чудом. Таким же, как привитые фруктовые деревья, которые росли в нашем дворе, как хождение Элиезера Либерзона по водам.
Все время войны Левин провел в лагере беженцев в Петах-Тикве. Эти дни нужды и лишений стерлись из его памяти, а может, он просто не хотел о них говорить. Он помнил только одну ночь — когда стаи саранчи опустились на петах-тиквенские поля и грызли не переставая. Их копошенье было еле слышным, непрестанным и жутким.
«А наутро, когда мы встали, все ветки на деревьях были белые и мертвые, и коры на них не осталось совсем». Нескончаемый шелест крыльев и режущий скрип жующих жвал вливался в его мозг, точно мучительно сыплющийся поток тяжелого, мелкого гравия.
Когда послышались пушки англичан, приближавшихся с юга[48], Левин снова отправился в Тель-Авив. Он медленно шел по красноватым песчаным дорогам, которые постепенно желтели по мере приближения к морю. В городе торговцы снимали доски, которыми они заколотили окна своих магазинов. Австралийские солдаты, расхаживавшие по улицам, улыбались им и вселяли в их сердца чувство надежды и безопасности.
Левин не вернулся в банк. Теперь он работал в магазине письменных принадлежностей. Он овладел секретом починки вечных ручек, разбирал со священным трепетом ручки Бреннера, Зискинда и Эттингера[49], промывал их детали в растворе из чернильных орешков, которые срывал с сикоморов, полировал стальные перья и чинил насосы. «Сейчас в твоих руках судьба всего еврейского поселенчества», — с улыбкой сказал ему хозяин, увидев, что он чинит «Вотерман» Артура Руппина[50], и Левин почувствовал себя счастливым. Хозяин симпатизировал ему, знакомил с дочерьми своих приятелей. Но Левин тосковал по запаху соломы, и дыма, и запыленных ног, ему хотелось укрываться звездами и высокой травой, лежать на сеновале или на песчаном холме. Он уговорил своего работодателя послать его продавать их товары в ближайших поселениях и стал раз в неделю отправляться верхом на осле в Петах-Тикву, Ришон-ле-Цион, Реховот и Гадеру.
«Мне нравились эти поездки». Его легкие свыклись с пылью, и размеренный шаг осла радовал тело. Дорога шла между благоухающими стенами лимонных и апельсиновых деревьев и живых изгородей из колючих кустов акации, которые посверкивали маленькими огненными шариками, вела мимо железной решетки ворот сельскохозяйственной школы «Микве Исраэль» и сворачивала оттуда к виноградникам Ришон-ле-Циона. Левин плыл над землей и воображал себе, будто плывет сквозь море цветов, которое непрерывно расступается перед ним. Вокруг поднимались звуки песен работавшей на полях молодежи. Завидев группу, присевшую перекусить, Левин робко останавливал своего осла и стоял поодаль, глядя на них, пока его не просили присоединиться. Он со вкусом ел бракованные апельсины, ел хлеб, обмакивая его в оставшийся на сковороде жир, который по-прежнему вызывал у него изжогу, и добавлял к их трапезе свою долю — восточные сладкие булочки, которые покупал в Яффо специально для этой цели.
— И камардин тоже? — спросил я.
Левин улыбнулся, удивленно и печально.
— Нет, — сказал он, — к тому времени у меня уже было немного денег.
«Сладкий Левин», — назвала его однажды какая-то миловидная девушка, светловолосая, с облупленным носом, и, смеясь, поцеловала в щеку, когда он вдруг набрался смелости и положил в клювик ее рта кусочек печенья, липкий от сахара.
«Мое сердце чуть не остановилось». По ночам он мечтал о ней и о том крестьянском доме, который построит для нее и для их детей. Там будут цветущие грядки овощей, домовитые курицы, корова и много физической работы. «Я и сегодня читаю сельскохозяйственные журналы, как женщины разглядывают кулинарные книги, — сказал он мне с горьким смешком. — Всякий раз, как я отправлялся в дорогу, я высматривал голубое пятно ее платка среди деревьев и виноградных кустов». Через месяц, когда он осмелился и спросил о ней, ему сказали, что она умерла от сыпного тифа, и в его душу снова вступило глубокое отчаяние.
«Даже имя ее я узнал только после ее смерти», — писал он сестре, которая в ту пору уже умела править парой быков и пахать.
«Первая моя борозда в земле Израиля, — писала она. — Вначале я не могла как следует давить на рукоятку плуга и одновременно держать вожжи. Либерзону приходилось вести быков в поводу. Но сейчас я провожу борозду прямую, как стрела».
Она тоже заболела малярией, «но их сладкая кровь лечит меня», — писала она брату.
В своих седельных сумках Левин возил ручки и чернильницы, писчую бумагу, вечные перья, торговые бланки и карандаши. Его дважды ограбили и избили, но он преуспел в делах и стал компаньоном в магазине.
В тот год были выкуплены земли Изреельской долины. «Трудовая бригада имени Фейги Левин» решила, что «товарищ Миркин и товарищ Левин должны заключить брачный союз». Вместе с пчеловодом Хаимом Маргулисом, его минской подругой Тоней, которой позже предстояло влюбиться в прославленного стража Рылова, Яковом Пинесом, которому предстояло стать учителем, и Леей, его беременной женой, которой в тот же год предстояло умереть, они стали первой группой, которая вышла в Долину на разведку, чтобы «высмотреть землю»[51]. Так они пришли сюда и стали отцами-основателями нашей деревни.
«У нас был тогда осел по имени Качке. Днем он возил воду из источника, а ночью, когда все спали, надевал мантию из хвостов, начищал свои очки и копыта и, широко распахнув уши, летел прямиком в Лондон.
Английский король только что сел завтракать, и вдруг на тебе — является к нему Качке и стучит подковой в дверь дворца. Король тут же пригласил его войти, предложил ему яйцо в бокале и кусок хлеба — очень белого и мягкого. Качке стал рассказывать ему о нашей деревне, и тогда король приказал своим слугам отменить все свои другие встречи.
— Но в канцелярии ждет Борис, король Болгарии, Ваше Величество!
— Пусть ждет, — сказал английский король.
— А в саду ждет королева Бельгии!
— Подождет, — сказал английский король. — Сегодня у меня разговор с Качке, еврейским ослом из Страны Израиля».
7
«Наша бабушка Фейга, — сказал Ури, и глаза его затянуло мечтательной дымкой, — ходила по полю нарциссов, как украинская крестьянка, — в одном платье, без трусов. И забеременела от цветочной пыльцы. Из-за этого до сих пор, стоит только зацвести нарциссам у нашего источника, у моего отца сразу начинают течь слезы и появляется неудержимый чих».
Деревенский Комитет прикинул, посчитал и пришел к выводу, что бабушка родит на праздник Шавуот[52] «и принесет плод, лучше которого и быть ничего не может» — первенца нашей деревни.
«Циркин и Либерзон очень волновались из-за бабушкиной беременности», — рассказывал дедушка таким спокойным тоном, что не возбудил во мне ни малейших подозрений. Они то и дело отправлялись в опасные экспедиции, чтобы принести ей лимоны из Хамат-Гедер[53], каперсы из Самарии[54] и птенцов куропатки с горы Кармель[55]. Две преданные помощницы были присланы из поселений в Иорданской долине, чтобы ухаживать за ней в последние, самые тяжелые месяцы перед родами. Они читали ей специально отобранные романы «и теоретические труды мыслителей Движения».
«Как ни смешно, но с этим мифом первенца ничего нельзя поделать, — сказал мне Мешулам Циркин, который не мог простить своему отцу Мандолине и матери Песе, что родился в деревне вторым. — Все только и говорили что о пузе вашей бабушки Фейги».