7000 дней в ГУЛАГе - Карл Штайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты же хорошо знаешь, что скажет врач. «Ну и подыхай!» – вот что будет ответом на твою голодовку, – говорил я ему.
И действительно, голодовка имела для него неприятные последствия. Его постоянно бросали в карцер. В целом за год (столько времени мы были с ним в одной камере) Вернер отсидел в карцере 105 дней. Это его настолько истощило, что он еле передвигался. На прогулки выходил редко. И хотя он все еще оставался приверженцем сталинского социализма, он все чаще стал предаваться мечтам о жизни в каком-нибудь тихом уголке Европы, в своем домике, отрешившись от политики. Он любил рассказывать о своей жене и ребенке, хотя об их судьбе ему ничего не было известно. Мы расстались в декабре 1938 года. Впоследствии, в каких бы тюрьмах или лагерях я ни находился, я пытался узнать о его дальнейшей судьбе, но безуспешно. Кто-то мне рассказал, что видел его в орловской тюрьме непосредственно накануне войны с Германией.
Я наблюдал за своим старым знакомым Сашей Вебером. Он сидел в углу, почти не разговаривая, постоянно читал и на все мои попытки хоть чем-то помочь ему, поскольку моя жена постоянно присылала деньги, он отвечал:
– Я не могу принимать какую бы то ни было помощь от людей, расходящихся со мной в политических взглядах.
Но время постепенно ломало его ортодоксальные позиции. Он был добрым и мягким человеком. Жена его умерла, о восьмилетием сыне он ничего не знал.
Меня интересовал и молодой ирландец Гоулд Верскойлс, любивший философствовать о себе, о жизни, о добре и зле, о нашем положении. Когда началась гражданская война в Испании, Гоулд вступил добровольцем в республиканскую армию. В Барселоне он работал радистом на радиостанции. Он обратил внимание, как НКВД инфильтрируется в республиканскую армию и пытается занять там командные позиции. Это ему не понравилось, и он подал рапорт своему командиру, в котором заявил, что он в душе республиканец и пришел воевать добровольно, но он не является коммунистом. Он пришел воевать за Испанию республиканскую, а не сталинскую и поэтому просит его отпустить. Командир попросил потерпеть, несколько дней, пока ему подыщут замену. Через несколько дней к Гоулду подошел солдат и попросил его отремонтировать сломанную радиостанцию на судне, пришвартованном в порту. Гоулд Верскойлс взял свой инструмент и отправился в порт. Это был советский пароход. Едва он переступил порог рубки, где якобы была испорченная радиостанция, за ним закрылась дверь. Рядом с ним оказались два русских комсомольца. Пароход тут же снялся с якоря и отчалил. Остановился только в Севастополе. Комсомольцы все время охраняли Гоулда. Когда судно прибыло в советский порт, на борт поднялись сотрудники НКВД, арестовали Гоулда Верскойлса и его охранников-комсомольцев, отправили их в Москву, обвинили в шпионаже в пользу Англии и осудили каждого на восемь лет.
Сидел с нами еще один замкнутый и тихий человек – Пфайфер, бывший сотрудник ежедневной газеты советских немцев «Deutsche Central-Zeitung». В Вуппертале, в Германии он был известным деятелем компартии, очень активным и воинственным, а сейчас сидел в углу забитый и безвольный. Он был хорошим товарищем.
В нашей камере сидело еще три немецких коммуниста, приехавших в Советский Союз в качестве специалистов, но их арестовали как агентов гестапо и каждому дали по десять лет лагерей.
Тюремный режим предусматривал строгую изоляцию. Предпринимались попытки любой ценой помешать контактам между камерами. Следили за нами денно и нощно. Но нам все-таки удалось нарушить эту изоляцию. В туалете висела керосиновая лампа. Однажды мы обратили внимание, что она висит криво. Когда охранник ушел, я обыскал ее и обнаружил записку. Я быстро спрятал ее в рот. На выходе из уборной нас часто обыскивали и отбирали бумажки, которые могли быть употреблены в других целях. Вернувшись в камеру, я направился в угол, чтобы меня не видел часовой, вынул записку и прочитал: «Дорогие товарищи, в 102-й камере находится 20 человек. Это…» – далее следовал список фамилий этих двадцати. Мы им ответили и письмецо спрятали в лампу. Таким образом мы наладили связь с еще двумя камерами. Мы оповещали друг друга о новых процессах и арестах. Это была единственная возможность узнать о том, что происходило в мире. Нам удалось достать и обрывок грязной газеты, которую, вероятно, охранник выбросил в уборную. Прочитав этот обрывок, мы узнали, что русские бьются с японцами на озере Хасан. Наша связь функционировала хорошо, пока однажды, после оправки, нас не раздели догола и основательно не обыскали. Естественно, у меня нашли записку, написанную в соседней камере. Отвели меня к Бардину. Тот начал допытываться, откуда у меня эта записка.
– Я нашел ее в туалете, – ответил я.
Бардин мне не поверил. Он дал мне двойную дозу карцера в десять дней. Ни один сотрудник НКВД не мог отправить в карцер больше, чем на пять дней, для этого нужно получить разрешение «сверху». Но Бардин вышел и из этого положения. Он оштрафовал меня сначала на пять дней, потом на день перевел меня в камеру, после чего снова отправил в карцер на пять дней. Зверь! После этого наша связь с соседними камерами прервалась.
По возвращении из карцера товарищи сообщили мне, что на мое имя пришел денежный перевод на сто рублей. Я долгое время не имел известий от жены, и это меня очень обрадовало. Это было верным доказательством того, что жена оставалась на свободе. Когда в нашей камере появился надзиратель, я спросил его, получил ли он почтовый перевод на сто рублей, который пришел во время моего отсутствия.
– Не было для вас никаких денег, – ответил он.
Стало ясно, что деньги вернули жене и что все это подстроил мне Бардин. Прошло немало времени прежде, чем я получил письмо от жены и фотографию дочери. Жена написала, что ребенок заболел и умер. Я сел в угол без единой мысли. Это письмо вручили мне очень быстро, ни на минуту не задерживая на цензуре. Об этом также позаботился Бардин. Это было последнее письмо, которое я получил от жены на Соловках.
Бардин ежедневно выдумывал новые пакости. Он уже не знал, что бы еще такое придумать. Однажды он приказал проветривать камеры только два раза в день по пятнадцать минут в присутствии охранника. Заключенным запрещалось открывать окна. В камере стояла невыносимая жара, одежду снимать не разрешалось. Мы купались в поту, все промокли до костей. Все наши просьбы продлить проветривание ни к чему не приводили. От этой духоты люди теряли сознание. Я решил что-то предпринять. Когда пришло время идти на прогулку, я сказал охраннику, что болен, и попросил его оставить меня в камере. Оставшись один, я схватил питьевой бачок и бросил его в окно. Два стекла разбились вдребезги. В гробовой тишине, царившей на острове, это прозвучало, как настоящий взрыв. В камеру ворвалось пятнадцать надзирателей. Они набросились на меня. Каждый ухватился за одну из частей моего тела, и таким образом они отволокли меня в карцер. Спустя два часа меня привели к Бардину. Он сидел перед письменным столом, расставив ноги и опершись руками о колени. Едва я вошел, он заорал:
– Вы что это, восстание готовите, а?
Я удивленно посмотрел на него.
– Говорите, признавайтесь, я все знаю!
– О чем это вы, простите? Какое восстание?
– Какое восстание? Да вы же дали сигнал к восстанию. Или сейчас же во всем сознайтесь, или вас сегодня же отправят на Секирную Гору, – угрожал Бардин.
Каждые раз, когда у нас были стычки с охраной, они грозились послать нас на Секирную Гору. На этом удаленном островке были лишь маяк и один часовой. Там заключенных убивали, а трупы бросали в море.
– Вы можете делать со мной, что хотите, на то у вас и власть. Но я вас уверяю, что никакого сигнала ни к какому восстанию я не давал. Просто я не желал задыхаться в камере, я хотел воздуха, которого вы нас лишаете, – ответил я Бардину.
Довольно долго еще мы с ним так беседовали. Он хотел, чтобы я признался в том, что подал сигнал к восстанию. Когда же ему надоела подобная перебранка, он составил протокол о том, что случилось, и снова отправил меня в карцер. Через пять дней я вернулся в камеру. Все были рады, что я так легко отделался. Они ожидали худшего. Благодаря этому инциденту нам разрешили открывать верхние окна, когда мы сочтем нужным. Вебер подошел ко мне и сильно сжал мою руку.
Прошло три месяца. Однажды ночью меня разбудил надзиратель и приказал одеваться. Все, с испугом в глазах, провожали меня. Я решил, что пришел мой последний час. Как раз в это время проходил процесс над Бухариным, Рыковым и Пятаковым[2]. Массовый террор приобрел страшные размеры. В тюрьмах и лагерях расстреливали десятки тысяч людей. Вывели меня во двор. Там стоял грузовик, а рядом начальник тюрьмы и несколько солдат. Мне приказали подниматься в грузовик. Четыре автоматчика заставили меня лечь на пол и накрыли меня брезентом. В дороге я думал о своей жене, столько всего натерпевшейся из-за меня. Сначала умерла дочка, а теперь она узнает еще и о моей смерти. Конечно, ей сообщат, что я заболел и умер. Да все равно, что ей скажут, главное, что она снова будет страдать. Я попытался сделать вид, что мне все безразлично, но это было нелегко. Воля к жизни была сильней. Я прокручивал весь путь к Секирной Горе – мы должны проехать мимо Кремля, затем пересесть на моторную лодку. Но как меня в такой темноте повезут по морю? Это невозможно. Впрочем, меня могут просто-напросто выбросить в море. Зачем меня так далеко везти? Пока я обо всем этом думал, мы приехали в Кремль. Конвойный поднял брезент и крикнул: