Охота на сурков - Ульрих Бехер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колокольня с остроконечной, уже давно сгоревшей и не восстановленной крышей стояла в центре…
(«Стоять» имеет тот же корень, что и «настоящий».)
…и походила на колокольню венской церкви миноритов, в то время как башня позади нее, донельзя скромная, достигала, казалось, высоты башен собора св. Стефана. Для меня это открытие было поистине ужасной неожиданностью. Если бы я не находился в пути, а был бы, так сказать, «оседлым», то наверняка упал бы со стула. Во-первых, в меня закрался, нет, на меня напал, нет, меня обуял страх. Не страх перед тем неизвестным, который шел за мной по пятам. Мог идти за мной. Способен был идти за мной. Или не способен. А страх перед фантазиями, которые порождал мой собственный мозг. (И которые до сих пор оставались мне в известной степени чуждыми.)
А вот и еще одна, быть может последняя, неестественно яркая зарница… Кстати, дальинй бой сравнивают с зарницами, ближний — с громом и разящими молниями… от этой зарницы опять стало светло. И я приказал себе: не надо думать, не надо думать сейчас о давно прошедшей мировой войне.
И тут опять перед путником появилась огромная церковь в Сан-Джане, только на сей раз по левую руку.
Я начал лихорадочно размышлять: неужели все это из-за эфедрина фирмы «Мерк» в Дармштадте… Мерк — друг Гёте… неужели это самое лекарство, которое внизу, в долине Домлешга, сделало меня на редкость бесчувственным, способным спокойно выслушать предпоследнюю ночную историю в Луциенбурге… неужели здесь, в горах, большая доза эфедрина подействовала на меня, как опиум на курильщика опиума? Единственный страх, испытываемый мной в эту секунду, был страх перед собственной невменяемостью, перед возможностью потери чувства реальности под действием наркотика (да, под действием наркотика теряется ощущение реальности), чего сегодня ночью я ни в коем случае не мог себе позволить.
Сегодня ночью в начале лета тридцать восьмого года…
Быть может, если я начну напевать, это чувство пройдет.
— Avanti popolo / alla riscossa, / bandiera rossa, / bandiera rossa…
Зарница погасла, далекий гром отгрохотал; отныне он походил на рычание цепного пса, который облаял одинокого ночного прохожего, миновавшего хутор, а потом постепенно смолкал. Только где-то наверху, слева, по-прежнему горел неоспоримый и неугасимый огонек в Муоттас-Мурале.
— Avanti popolo/alla riscossa, /bandiera rossa/trionferà!..
Мне казалось, что на всей, буквально на всей дороге через Сан-Джан нет ни единой живой души, кроме меня; я быстро шагал, а гроза в долине По рычала все глуше и глуше; теперь она напоминала дворового пса, окончательно убравшегося в свою конуру. А потом и вовсе не стало ничего слышно, если не считать легкого стука моих каблуков; я бросил взгляд через плечо (в отличие от Ксаны я не боюсь оглядываться назад, для меня это отнюдь не табу) и…
…увидел при свете последних, желтых, как сера, вспышек зарниц, которые не сопровождались больше «шумовыми эффектами», донельзя скромную, крохотную церквушку: церквушку в Сан-Джане.
Идя дальше, я внушал себе: последние четыре недели ты, чернильная душа, сочиняешь роман от первого лица и мысленно возвращаешься к событиям последних четырех десятков лет, прошу прощения, тебе ведь всего тридцать девять; эх, чернильная душа, ты уже не столь молод, но, если на дороге через Сан-Джан тебе, как говорится, повстречается живое существо, в романе это все равно будет эпизодом. Пусть даже очень существенным. Но без мертвеца.
Прошу прощения, в мой монолог вкралась обмолвка в стиле Фрейда. Конечно, я хотел сказать — эпизод без конца.
Эфедрин «Мерк», Дармштадт. Иоганн Генрих Мерк, Дармштадт, друг Гёте. «Страдания юного Вертера». Можно! Этот короткий роман, который в свое время вызвал целую эпидемию самоубийств, доказал, что МОЖНО сочинять роман от первого лица, однако последняя фраза после «неестественной смерти» рассказчика идет от второго лица, вернее, написана в третьем лице. «Никто из духовенства не сопровождал его».
Да, были другие времена. (Де Колана — исключительный случай.)
Когда человек
не умирал естественной смертью,
а умирал от собственной руки, попав в «духовно стесненные обстоятельства»,
его (эту падаль) никто из духовенства не сопровождал…
В дни, которые скоро наступят, которые, собственно, уже наступили, духовенство не будет сопровождать никого — ни падаль тех, кто при жизни отказывался стать падалью, ни тех остальных, кто принял насильственную смерть, а имя им легион.
Внезапно шаги одинокого путника зазвучали глуше, и снизу, буквально под ногами, раздалось журчание. Очевидно, я проходил по мосту через Флацбах; ручей этот нес свои полные воды в юный Инн. Моей правой щеки коснулось несколько пенных брызг, они долетели из тьмы, откуда-то из глубины, и показались мне беглыми, дружескими, холодными поцелуями.
Чтобы не пропустить поворота на шоссе Самедан — Понтрезина (почти под прямым углом oj главной дороги), я дважды воспользовался палочкой-фонариком Полы, зажигал его, правда на секунду, не больше. Вспоминая только что растаявшую в темноте крохотную старую церквушку в Сан-Джане, которая при свете зарниц, поднимавшихся сюда с далеких равнин, выросла до невероятных размеров, я вспомнил другую церковь, и это воспоминание захватило меня целиком…«Ночь под рождество». Один из самых больших европейских соборов, который я видел воочию, — что называется, без всякого оптического обмана, — собор св. Стефана. Это было в 1937 году, и та ночь под рождество стала, значит, последней рождественской ночью Австрии, «впредь до лучших времен».
«Лизль» — полицейская тюрьма у Россауэрской пристани со своими восемью башнями, утыканными зубцами а ля замки гибеллинов, оказалась на поверку санаторием. Несмотря даже на резко отрицательное отношение майора Козиана к моим гигиеническим потребностям, «Лизль» не шла ни в какое сравнение с тюрьмой венского окружного суда № 1, которая называлась в просторечии «Серым домом». Она давно по мне плакала, но я вовсе не жаждал в нее попасть. Сначала власти проявили великодушие, приговорив меня всего к четырем месяцам полицейской тюрьмы и выпуская время от времени «для пробы». У этой дрянной «медали» была своя хорошая оборотная сторона — хотя нашему браку было уже почти шесть лет, мне не грозила опасность стать «подкаблучником». Ксана каждый раз встречала меня у тюремных ворот, и мы проводили медовый месяц, и так было часто, а когда тюремщики снова хватали меня, Ксана «автоматически» уезжала к родителям в Радкерсбург, где у нее был своего рода роман с собственной матерью. (Во всяком случае, я уговаривал себя, что должен ревновать Ксану только к Эльзабе, тем более что Эльзабе втайне ужасно ревновала дочь ко мне, но это еще можно было вынести, утешая себя тем, что в семье Джаксы царят «довольно странные правы».) Был мягкий ноябрьский вечер, когда я встретил в мужской уборной нусдорфского винного погребка Майера, своего бывшего начальника, командира 36-го летного соединения гауптмана Гейнцвернера Лаймгрубера. А потом, однажды вечером в январе, я посетил Лаймгрубера в его СПЕЦИАЛЬНОМ СПРАВОЧНОМ АГЕНТСТВЕ «ВИНДОБОНА» на Юденплац. Через несколько дней последовал повторный арест, меня посадили в «Серый дом». «Согласно личному распоряжению федерального министра Эдмунда Глезе фон Хорстенау». По-моему, исключено, что за этим стоял Лаймгрубер.
— Сено! Солома! Сено! Солома! Сено! Солома! Сено!
Месяц предварительного заключения я провел в следственной тюрьме венского окружного суда № 1, в «Сером доме». По сравнению с «Лизль» жизнь там была сероватая или, вернее, страшноватая. В «Сером доме» не полагалось никаких «особых льгот для инвалидов войны с тяжелыми увечьями», передачи со жратвой и книгами строго запрещались. Питали нас на редкость скудно. Клопы! На древних выцветших бидермайеровских обоях во времена оны изобразили розы (ни больше, ни меньше!..).
«Поедем в Вараждин / ведь розы там не отцвели…»
Розы, испещренные пятнами от раздавленных клопов. Самые старые и бледные пятна, возможно, вели свое начало от древних, подлинно бидермайеровских клопов. Но ползающие, жирные клопы современной формации, формации христианско-профашистской Австрии, водились в гораздо большем количестве…
«Поедем в суд / пока клопы ползут…»
Большая часть заключенных, сидевших вместе со мной в следственной тюрьме, была ничем не запятнана (к некоторым это подходило в двояком смысле). Но известно, что против клопов (а следовательно, и пятен) не помогает ничего, кроме лизола. Пришлось мне сколотить хор, и мы занялись хоровой декламацией, повторяя: «Лизол! Лизол!»
После того как один из тюремщиков типа Седлачека пробил мне дырку во лбу (дабы преодолеть мою твердолобость и убедиться, что я и без того дырявый), нам все-таки выдали лизол. Клопов околпачили. В итоге трехнедельного торга.