Избранное - Ник Хоакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воистину злая насмешка судьбы, ибо архиепископу хорошо была ведома вся обманчивость этой святости. Голый, на голой скале, весь долгий голодный год он размышлял над собой и постиг, какой суетной ложью была вся его жизнь. Тщеславная юность искала дорожку к успеху и избрала скорейший и верный путь к вершинам мира сего — он принял постриг, возжаждав не благочестия, а могущества. Вступив в братство и облачившись в сутану, он подличал и угодничал, стремясь заслужить одобрительный взгляд, благосклонное слово в упорном стремленье подняться по лестнице власти, кою он, презирая ничтожество монастырских интриг, использовал лишь для того, чтобы взбираться все выше и выше, пока вожделенная вышина не осенила его — и он воссел на манильском престоле. Но, и рукоположенный в сан, архиепископ не утолил жажды власти; напротив, жажда его стала еще нестерпимей, еще неуемней, она звала его дальше, к новым вершинам, и, снедаемый ею, неистовый архиепископ целые дни проводил в непрестанных и шумных стычках с вельможами и заезжими торговцами, с канониками и монахами, с отцами ордена, но всех чаще и яростней были схватки с наместниками короля. Вновь и вновь возглавлял он поход на Дворец, не добром, так силой подчиняя себе строптивого губернатора, а иного упрямца, случалось, вытаскивали на площадь, избивали, и он с воплями мчался в Мадрид, тогда как в Маниле архиепископ, завладев браздами правления, упивался всей полнотою власти — духовной и светской, — пока не отваживался явиться очередной королевский посланец. Только в такие мгновения чувствовал он, что выполняет свое назначенье, подобно средневековым князьям-епископам являя на поле брани такую же доблесть, как и в политических битвах. Моро разбойничают на побережье? Он мчится туда во весь опор, он ведет христиан против неверных. Китайцы взбунтовались в Маниле? Архиепископ на крепостной стене, сутана подоткнута в сапоги — собирает защитников, сам палит из орудий. Еретики англичане, голландцы рвутся в Манильскую бухту? Он уже на мысу, у горловины залива, обсуждает тактику битвы, стягивает войска, снаряжает в бой корабли, наблюдает за ходом морского сражения с самой кромки земли, сидя у бивачного костерка.
Да, он знал, отправляясь в дорогу, как далеко разнеслась о нем слава, и ступил на борт корабля, грезя о новых горизонтах. За Мехико ждал Мадрид, а за Мадридом — как знать? — следовал Рим. Ужель мог такой человек оставаться захудалым епископом в богом забытой колонии? Но Господь рассудил иначе: Он послал ему голый остров, где целый год, утратив больше, чем просто пурпурную мантию, архиепископ властвовал над бесплодным обломком скалы. А потому с той поры с содроганием облачался в алые одеяния; и, вернувшись в Манилу, к человеческой жизни, точно ребенок, заново научившись ходить, видеть и говорить, он терзался мучительно-жгучим стыдом, пробираясь сквозь толпы жаждавших прикоснуться к нему, и дивился: какой же божественной благодати хотят причаститься эти безумцы? Ибо не было благодати — только младенчество духа, заключенного в старческом теле. Но он сносил поклонение черни, сострадая тем, кто пришел издалека, чтоб взглянуть на него — сей чудотворный образ во плоти и крови, — и понимая, что время остудит пыл, толпы растают; но вот наступил конец последнему маскараду, и, возведенный в святые, архиепископ смог наконец возвратиться к поискам сущего, начатым на затерянном острове.
О, там он успел постигнуть лишь то, как много ему еще предстоит постичь. Ибо те лица, кои прежде он почитал своей сутью (тщеславный юнец, хитроумный монах, неугомонный епископ, бесстрашный воитель), обернулись личинами, масками, миражами, порожденьями честолюбия, жажды власти и славы — дымным маревом, что дрожит над пламенем плотских страстей. На острове страсти угасли, и с каждым днем он все дальше и глубже погружался в безмолвный покой, в обиталище истины, где крылась подлинная его суть, неподвластная смене чувств и превратностям жизни, незыблемая, как сама та скала, что простояла века посреди нестихающих волн океана, в бесконечной чреде дня и ночи, не прикрыв естества ни единым листочком недолговечно-изменчивой зелени, — постоянная в сущей своей наготе, неколебимая, как и должно быть истине, в самом сердце покоя ожидающей постижения, — той загадочной, ускользающей истине, что он искал неустанно, денно и нощно, недвижно сидя подле креста у самой воды. Пришедший на помощь корабль помешал прозрению: он, увы, вернул архиепископа к суете человеческого маскарада; и в пурпурной епископской мантии, в сияющем нимбе святого, в белых пеленах привидения Маска возымела реальную власть, мнимое сделалось истинным, и чернь восславила Ложь на рыночных площадях, толпясь и стараясь коснуться его маскарадных одежд. Но и маскарад был частью самопознания (ибо только нелепые маски являют миру ложь мнимых истин), и потому он безропотно нес свое бремя фальшивой божественной благодати, терпеливо мечтая о возврате покоя и о прозрении, к которому он вплотную приблизился на островке, сознавая, что путь в себя проходит по рыночным площадям, равно как и по затерянным островам, и что остановка суть миг движения.
Даже заклятые недруги готовы были восславить — хоть и вполголоса — чудо, ибо время не принесло перемен в перемены и окрепшие силы не возвратили былого безумства страстей: канул неистовый архиепископ, водивший когда-то чернь на дворец, метавшийся в нетерпении у причала, пока прибывший из метрополии галеон пережидал приливную волну; гордец, готовый выпрыгнуть из кареты — задать трепку заносчивому вельможе, осмелившемуся высокомерно повернуться спиной к торжественному кортежу. Мало того, он все более отдалялся от мира, вверив дела коадъютору и собранью каноников, — и наконец совсем перестал появляться на людях. Ибо, как он и предвидел, любопытство остыло, толпища поредели, и он, не чувствуя себя боле в долгу перед ними, позволил себе удалиться в давно подготовленное убежище — в хижину из пальмовых листьев на берегу Пасига, у, городской стены, но в гуще тенистого леса, вдали от ремесленных предместий.
В свою пустынь он взял с собой лишь Гаспара, что был его поваром, кучером, лакеем, посыльным, сиделкой, соборным служкой. В дни фиест архиепископ служил мессы в Кафедральном соборе и порой, когда требовали дела, бывал наездами в городе в своем прежнем дворце, но все остальное время не отлучался из пальмовой хижины.
Бродя по лесу, сидя на берегу, отдыхая на ложе подле окна, выходившего на бурливые волны, от тщился вернуться к покою затерянного островка и вновь начать поиски постоянства в бесконечном течении времени — дитя своего века, seicento[170], ошеломленный, растерянный (как и многие в этом городе на краю света) и снедаемый метафизической жаждой.
Казалось, лишь только вчера сюда привезли святую купель конкистадоры, но в те времена в Маниле, где старики еще поклонялись языческим божествам, иные уже искали (как и их куда более искушенные братья в Европе) мистических откровений, знали о темной ночи, про которую пишет Хуан де ла Крус[171], и, мечтая о просветлении, с исступленным восторгом божественной муки погружались в тайны души в одиночку — в добровольном затворничестве — и совместно, в стихийно возникавших общинах; полуграмотные и наивные, но отмеченные величием века загадочные существа, они покидали сей праздник жизни в расцвете сил, в зените удачи и удалялись от мира, одержимые страстью постигнуть непреходящее.
Так что архиепископ не был оригинален, сокрывшись в хижине на речном берегу для поисков незыблемого покоя. Но то, что искал он в отрешенных раздумьях и бдениях, по-прежнему ускользало: смутное беспокойство путало мысли и тревога терзала сердце — он все чаще и явственней ощущал чей-то пристальный взгляд, слышал чьи-то шаги.
Его преследовал призрак.
Первое время он лишь смутно воспринимал туманную, затаившуюся поблизости белизну, успевая заметить, нет, скорее почувствовать, хотя день ото дня все ближе и все отчетливей, и вот, наконец, совсем рядом, некое белое облачко, пропадавшее всякий раз, когда он хотел рассмотреть его; оно таяло в зелени листьев, оно ускользало за угол на перекрестке, оно пряталось за колонной в Соборе, когда он, служа мессу, слишком быстро поворачивался от алтаря; потом из белых встревоженных завихрений соткался, хоть и по-прежнему смутный, образ преследователя, чьи извивы он еще долгое время не мог — так ослабли его глаза — составить в единое целое, в человеческую фигуру (ибо не было у преследователя ни головы, ни рук — сплошная цельная белизна), но постепенно облачко обрело человеческие очертания, хоть архиепископ все еще затруднялся сказать, кто это — женщина или мужчина, старик или малый ребенок; наконец из множества встреч, все более частых и долгих, он смог заключить; это женщина, женщина в белом — в белой длинной вуали, что скрывала ее целиком, кроме крохотной ручки, сжимавшей прозрачную ткань у горла; однако теперь незнакомка в белой вуали больше не исчезала, попадаясь ему на глаза, и без смущенья выдерживала его изучающий взгляд — на перекрестке, в Соборе и даже у хижины на речном берегу, как однажды, в лунную ночь, когда, сидя у самой воды, он увидел ее совсем рядом, на камне, белую, безликую и неподвижную, но стоило архиепископу пошевелиться, она будто растаяла в лунном сиянье.