Петербургские женщины XIX века - Елена Первушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому пепиньерка находится иногда в затруднительном положении и не знает, что делать с своим впечатлением. Светская девушка как раз вывернется из запутанного казуса, потому что она живет вполне настоящим, пепиньерка большею частию будущим. Первая анализирует каждый представляющийся ей опыт, замечает его и таким образом мало-помалу составляет себе руководство, курс тактики для следующих опытов. О будущем она не думает: у ней так много забот в настоящем. Пепиньерка создает себе внутренний мир, подмешивая в него мелькающие перед ней образы, отрывочные чувства и скудные опыты, заимствованные из внешнего: оттого она более мечтательница…
…Кроме этих особенностей жизнь в массе кладет также на пепиньерку свою неизгладимую печать. Она не действует одним своим умом; она не самостоятельна в мнениях, даже в чувствах. Все это невольно, более или менее, подчиняется влиянию того тесного кружка, в котором она живет. У ней все общее с подругами: мысли, чувства и дела, как стол, комната и запрещенные книги; даже тайна подлежит тому же разделу — тайна, эта невидимая, неслышимая гостья, зарываемая другими так бережно на дне души, вылетает у пепиньерки, как ручная птичка, которая, покинув отворенную настежь клетку, попорхает по кустам и потом летит назад. Так и тайна пепиньерки, вылетая беспрестанно и облетев всех подруг, возвращается опять в вечно отворенную клетку — сердце своей хозяйки…»
Предметом любви пепиньерки, по свидетельству Гончарова, становится знакомый инспектрисы, который посещает ее в институте (Гончаров называет их «блаженными»). Описание пятничного вечера в институте, когда пепиньерки могут встретиться со своими «предметами», напоминает сцену в борделе.
«Блаженные, в свою очередь, еще с большим нетерпением ожидают появления пепиньерок. Они уже приветствовали инспектрису, наговорили ей и почетным ее гостям тьму любезностей; но и для них наступило ожидание. Один смотрит на все часы. Другой сел в уединенном углу и поставил шляпу на пустой, стоящий напротив его, стул, чтобы его не занял кто-нибудь. Это место не вакантное: оно ждет кого-то. Третий спрашивает инспектрису: „А что ваших малюток не видать? уж здоровы ли они? Или, может быть, того… классы еще не кончились?“ Но хитрая маменька проникает лукавый вопрос и, как любезная хозяйка, спешит послать, только не за детьми. Четвертый все шутит с нянюшкой, которая стоит у самого входа. Вот — слышно что-то необъяснимое. Походка не походка, шорох не шорох, а так, приближение толпы сильфид. Это приближение не слышится, а чувствуется блаженными, и только одними блаженными. Пепиньерка никогда не войдет одна, а целым корпусом. Войти — это для нее важное дело. Она долго стоит в нерешительности перед дверьми и шепчется, смеется с подругами. Иногда вдруг толпа появится в дверях и вмиг опять со смехом исчезнет, или, как говорят, брызнет, в коридор.
Наконец она решится, примет сколько можно серьезную мину и войдет. А на лице у самой написано: я знаю, что вы здесь! я вас видела, слышала, как вы шли. Но она не останавливается с блаженным, а, слегка ответив на его поклон, идет прямо к инспектрисе и целует у ней руки, плечи, как будто блаженный для нее — так, ничего, пустое. „Не мешайте, не мешайте, — говорит инспектриса, — подите и будьте любезны с гостями“.
Тогда-то настает для пепиньерки вечер, ожидаемый целую неделю. Надо сказать то, узнать это: ах, удастся ли, успеется ли? будет ли догадлив блаженный? Но блаженный, сверх множества разных других добродетелей, обладает еще одним необходимым достоинством: он более или менее плут. Вот он и пепиньерка идут от чайного стола прочь, и идут, кажется, в разные стороны, а посмотришь, через минуту — уж сидят или стоят вместе под сенью плюща или дикого винограда. Шляпа уж под стулом, а на стуле сидит пепиньерка. Они молчат несколько минут или говорят пустяки. „Что это у вас как поздно кончилось сегодня дежурство? — говорит он громко, а тихо прибавляет: — Я был здесь третьего дня и думал найти вас: вы, кажется, хотели прийти?“ — „Нынче у нас танцкласс! — отвечает она громко же, а потом, глядя в сторону, тихонько говорит: — Меня позвала неожиданно начальница и продержала у себя два часа“. Тут кто-нибудь проходит мимо. „Если б вы знали, — говорит, возвышая голос, блаженный, — что за ужасная погода теперь…“ А тихо: „Я целую неделю только и жил, и дышал этим днем“. — „Неправда! — говорит она. — Вам и так весело: вчера вы были у N. N.“. — „Что у N. N.! — отвечает он. — Когда там нет…“ — и останавливается; а она потупляет глаза, зная очень хорошо, что следует далее. „Будете вы завтра у P. P.?“ — „Не знаю; если возьмут“. — „Ах! будьте! Что же за праздник, если…“ „Будьте на празднике: без вас что за праздник?“ У пепиньерки застучало сердце. „Как что за праздник? — спрашивает она, желая выведать поболее. — Там много будет без меня!“ — „Без вас!.. Что мне много! — отвечает блаженный с пылающим взором. — На небе много звезд прелестных…“ — „Что вы там делаете в углу? — кричит вдруг хозяйка, не покровительствующая этим уголкам. — Вам скучно: подите сюда к нам!“ — „Скучно!.. — ворчит блаженный. — Ведь выдумает же что сказать!..“ Но делать нечего: надо идти. Впрочем, главное сказано, или, точнее, в сотый раз повторено. И блаженный счастлив, что сказал две или три глупости, пепиньерка торжествует, что выслушала их. „Он любит! — думает она вне себя от радости. — Любит! О да! И я, кажется, люблю… да! Да — люблю! Ах, душка! Ах, милый! Annette! Annette! Он любит, и я люблю!“
Пепиньерка умрет, но не выскажет своей любви. Как же узнается последняя? Ее высказывает взгляд неопытной девушки, невольное смущение — словом, неуменье обращаться с сердечным бременем, и потом доверенность, сделанная подруге за взаимную откровенность. Но что же из этого выходит? У блаженного кроме предмета поклонения есть между пепиньерками нечто вроде друга, которому он поверяет все или, лучше сказать, от которого все искусно выведывает. И тайна подруги переходит к нему.
Вот, например, пепиньерка, услышав от блаженного стих „На небе много звезд прекрасных“, относит его, разумеется, к себе и в тот же вечер, ложась в постель, или на другой день поверяет это избранной подруге. „Катя, Катя!“ или „Мери!“ — говорит она и делает значительную мину. Та тотчас постигла, в чем дело, и обе идут подальше от девиц, в глушь и дичь сада, где растут заветные яблоки, не доступные ни питомицам, ни пепиньеркам и обогащающие только трапезу эконома. „Тайна?“ — спрашивает одна. „Тайна! — отвечает та. — Только, ради Бога, никому на свете… это такая, такая тайна… ах, какая тайна!“ — „Не скажу никому на свете, ни за что, ни за что! хоть умру…“ И шепчут. „Каково же! — восклицает слушательница. — Так и сказал?“ — „Так и сказал! Не знаешь ли, душка, что дальше следует в книге…“ И если не знают, то поставят на ноги всех братцев и кузеней; книга добывается, и справка наводится. „Ты счастлива! — говорит подруга. — А я-то…“, — и глазки туманятся слезой. „Что с тобой? Скажи, душка! Ах, скажи! Хи-хи-хи!“ — „Меня не любит!“ — продолжает та. „Как! Он тебе сказал?“ — „Фи! разве мы говорим с ним об этом! какого же ты обо мне мнения?“ — „Да как же ты узнала?“ — „Мне сказал его друг. Он говорит, что этот блаженный — хороший человек, бог знает какой умный! да только, говорит, не верьте ему: он все врет“. — „Как врет?“ — „Да так: он любить не может. Это в городе уже известно, и ему ни одна городская девица не верит: это мы только такие простенькие… суди, ma cherie, хи-хи-хи…“ — „Каково это! — восклицает та. — Бедненькая!“
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});