Смута - Ник Перумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все глядели на ведущую к станции дорогу.
Глядели, глядели, солнце поднималось выше, начинало припекать.
Федор Солонов стоял на правом фланге, рядом с офицерами батальона.
Ждал, как и все. Ждал, а живот так и сжимался от волнения.
И, когда уже казалось, что «никогда ничего не случится», на дороге появились всадники, а за ними — сразу три автомобиля, да не простых, а полугусеничных.
Фыркая мощными моторами, покатили прямо к строю батальона.
Остановились.
И все александровцы, как один, неважно, из самого ли корпуса, или из юнкеров, или даже из примкнувших в последнюю неделю военгимназистов, грянули «Боже, царя храни».
Без оркестра. A capella.
Адъютант распахнул дверцу машины. Государь тяжело поднялся во весь рост, спустился на землю. В руках он держал что-то вроде большого зонта (очень большого зонта). За ним следом сошли наследник-цесаревич Николай Александрович, брат его Михаил, а из второго автомотора, почти упершегося носом в первый, одна за другой выходили девушки, но не разряженные, не в платьях, но в скромных накидках сестёр милосердия с красными крестами на белых косынках.
Федор подумал, что вот прямо сейчас он провалится сквозь землю.
Великие княжны скромно остановились. Государь же с сыновьями шёл прямо к замершему строю александровцев.
Остановился он прямо напротив Федора — бывшие кадеты составили первую роту батальона. Выпрямился, расправил плечи — однако Федя видел, как сдал Государь. Ввалились глаза и щёки, и во всём, даже в осанке, ощущался какой-то надлом; Государь боролся с ним, как мог.
И сейчас, стоя перед строем поющих гимн мальчишек и юношей, он словно бы вновь стал прежним, как на портретах да старых фото — времён турецкой войны.
Две Мишени, отбивая шаг, встал во фрунт, вскинул руку к козырьку, доложил звенящим голосом, словно и не боевой генерал, из одного лишь странного упрямства носящий погоны полковника, но зеленый прапорщик, только-только из юнкеров.
Государь кивнул.
— Вольно, сыны мои…
Совсем не уставные слова прозвучали. Слова не императора, но и впрямь усталого, жизнью битого отца семейства.
— Вольно, храбрецы. Давно собирался к вам, да негоже с пустыми руками являться, а скоро только сказка сказывается. Но вот и готово то, с чем и царю не стыдно перед такими героями появиться. Недолго вам в батальонах ходить, ныне и присно будет вам имя — Первый отдельный стрелковый государя Александра Третьего полк. Александровцами вас и так кличут; значит, таково и имя ваше будет. И вручаю вам знамя. Не простое — внучки мои, считай, всю зиму над ним спины гнули, пальцы иглами кололи. Самолично вышили…
Цесаревич с великим князем Михаилом помогли отцу снять серый чехол.
Потек светло-коричневатый, словно икона, нежный шёлк. Дрогнул, распустился, замер.
Глянул на застывшие шеренги батальона — впрочем, уже полка! — образ Спаса Нерукотворного. Строго глядят глаза, распустился нимб дивным цветком; поверху знамени вышито «С нами Богъ», а понизу — «Вѣра и Вѣрность».
Государь говорил ещё. О том, что они, александровцы, теперь все, считай, его крестники. О том, что они не посрамят ни имени своего, ни тех, кто пал в борьбе и кто уже с небес смотрит на товарищей своих, продолжающих бой.
А потом Две Мишени, опустившись на колени, поднёс к губам шёлк знамени, высоко его поднял; грянуло многоголосое «ура!», а у Федора Солонова защипало в глазах.
— Но это не всё, — Государь сделал знак цесаревичу. Тот кивнул, шагнул к Аристову, державшему новый стяг.
— Спасение августейшей семьи первой ротой александровцев — за подвиг тот причисляется полк ко гвардии, и носить будет на знамени своём ленту ордена святого Георгия…
Чёрно-золотая лента, свернутая причудливым бантом, прикрепляется к древку. На одной конце — кованый вензель Государя, на другом белый Георгиевский крест. И надпись — положенным полууставом: «За спасенiе Государя, 29 октября 1914».
И вновь — троекратное «ура!»
…А потом Федор сам не помнил, когда прозвучала команда «вольно!», уже после того, как прошли церемониальным маршем мимо императора и его близких; помнил только, когда рядом с ним вдруг оказалась великая княжна Татиана, и они пошли рядом, у всех на виду, туда, где накрыты были столы под белыми скатертями, и дымились самовары, и стояли корзины с белыми калачами, с печатными пряниками да иными заедками.
— Вот и встретились, Федор Алексеевич…
— Вот и встретились, ваше высочество…
— Татиана. Просто Татиана.
— Тогда и я просто Фёдор.
Смотрел ли кто на них, нет — Федя сказать не мог. Только никто к ним не подступился, никто не помешал, а они двое всё говорили и никак не могли наговориться. От Юзовки и пленного Антонова-Овсеенко до Икорца и последних боёв. О том, как прорывались к восставшим под Миллерово. Как дроздовцы хотели расстрелять пленного комиссара и как Две Мишени не дал им этого сделать.
Обо всём рассказывал Фёдор Солонов и слова текли вешними водами, легко, свободно, словно от века так было.
И Татиана говорила тоже — о том, как днюет и ночует с сёстрами в госпитале, как учится на ходу у лучших докторов, и многое уже сама может, хоть и не сиживала на лекциях медицинского факультета.
— Ничего, — сказал Фёдор. — Кончится война — и не придётся вам по палатам госпитальным маяться…
Татиана вдруг словно угасла, погрустнела, вздохнула.
— А я вот не хочу, — шепнула вдруг. — Знаю, грех это великий… сама Господа молю да Богородицу, что ни вечер, за нашу победу. А только в госпитале, с ранеными — нужна я им, не княжна великая, а сестра, сестрица, что помощь подаст. Вот это правильно, вот это хорошо. А на балах плясать… нет, как отрезало. Сестры смеются, мол, в монашки собралась, Татиана? А я не в монашки, я во врачи собралась. Ну и что, пусть сейчас там почти одни только мужчины… я не хуже смогу…
— Сможете, — убеждённо сказал Федор. — Обязательно сможете! Иначе и быть не может!
Конечно, сможет, вдруг подумал он. Сможет, всё сумеет — потому что не будет лежать в той яме жуткой, как там, как у тех.
И — неловкое молчание. Только тут Федор вдруг осознал, что слишком многие пристально смотрят на них — и друзья-товарищи, и великие княжны — сёстры Татианы Николаевны, и Наследник-Цесаревич, отец её, и даже сам Государь.
И она поняла это тоже, щёки заалели, сделавшись словно красный крест на белой косынке.
— П-простите, Федор… — пролепетала, пальцы судорожно переплелись. — Я… мне надо…
— Конечно, Татиана Николаевна, — Федор слегка поклонился. — Я тоже… пора мне…
Ему было совершенно не «пора», но требовалось же что-то сказать!
— Пишите мне, — шепнула Татиана